1
По ухабистым, душу выматывающим российским трактам обоз тянулся вперевалку, враскачку, основательно вымеряя каждую бесприютную версту.
Когда головная карета, а за нею несколько кибиток и фур, покрытых парусиной, вкатывали на подворье, ямщики, служилые люди не скрывали любопытства:
— Не то цыганский табор, не то на турка войной!
— Какой на турка! Турок, вон он где! Феатр для представления сцен.
— А может, вербовать новобранцев?
— Не землемеры ли?
Пока Паллас предъявлял смотрителю подорожные, Вальтер и Соколов хлопотали о ночлеге, ямщики подманывали Зуева.
— Эй, малый, кто таковы?
— Научный отряд.
— Далече?
— А в самую Сибирь. Для изыскания идем.
— Изыскивать-то кого? Беглых?
— Достопамятности.
— Редкая птица, видать, их сиятельство. А ты по какой нужде?
— Да сбоку припека!
— Грозный начальник-то?
— Ох, грозен…
— А старик с бородищей?
— Чучела из зверей да птиц делает.
— А те оба-два со шпагами?
— Те? О-у-у-у, — пугает Вася ямщиков. — Кто не по ним — голову с плеч. Чик-чирик.
Вася хватает палку, врубается в заросли крапивы, молотит налево-направо, гикая, сердито урча, показывая, как расправляются мушкетеры с теми, кто излишне любопытен.
Служивый с разбойной мордой, с нестриженными патлами прикрикивает:
— Язык-то тебе шпагой бы окоротить. Чик-чирик, чик-чири-и-ик.
— Но, но! — принимает гордую осанку Зуев. — Поговори мне, патлатый.
— Фьють! — пугает мальца патлатый. — Чижик. Портки-то держи, чтоб не соскочили.
Экспедиция за год преодолела множество рек и речек, тонула в болотах, выкарабкивалась из непролазных, засасывающих грязей, мокла под дождями, убегала от настигающих эпидемий, спасалась от метелей, куталась от морозов, ночевала под открытым небом, хлюпала простуженными носами, похоронила двух егерей.
Паллас потемнел лицом, от европейского лоска следа не осталось — кожа на руках заскорузла, покрылась цыпками, рыжие брови выгорели, линялый кафтан висел мешком. Но устали не знал. Невзгоды пути точно заряжали энергией, прибавляли любознательности. Буравил камни, пробивал шурфы, вскидывая высоко ноги, кидался за диковинными бабочками, насекомыми, не брезговал вытащить из свежего пласта червячка и, двумя пальцами схвативши острый кончик, разглядывать как бы впервые в жизни. И между делом заносил в клеенчатую тетрадь реченья местных жителей, описывал промыслы, узнавал, что сеют крестьяне, какая земля лучше родит, какие минералы залегают в пути следования.
«Глядеть! Щупать! Осязать!» — так Паллас обозначил главную задачу экспедиции.
И этим заповедям он следовал столь неистово, что усидеть рядом с ним в спокойствии мог разве только самый ленивый.
Вальтер знал минералы. Его коллекция уже теперь могла бы украсить любой музей.
Никита Соколов славился химическими опытами — от него вечно пахло нашатырем. От кислот руки были в волдырях.
А Зуев? Смазать дегтем колеса — с милым нашим удовольствием. Подшить на фурах изорвавшуюся парусину — где наша большая игла? По поручению Палласа скакал в деревню, чтобы распорядиться о ночлеге. Нагонял страху на ленивых паромщиков и тугодумных сельских старост, которые никак не могли уяснить, кто же едет.
— Член трех заграничных академий. Их сиятельство!
Мужики спешили исполнить требование расторопного паренька, не переставая удивляться, что у такого сиятельного вельможи в подручных этакий малолеток. Пойми господ.
Шумский не успевает отмерять время по привычному для него календарю. Отошел январский Афанасий — ломонос, береги нос. Остались позади мартовские Герасим-грачевник и Василий-капельник. И апрельский Мартын-лисогон, и апрельская Мария-заиграй-овражки благополучно отпустили экспедицию. И июльские Мария — сильные росы и Илья-громоносный, и сентябрьский Никита-гусепролет, и ноябрьский Филипп с его заговеньем, и студеный декабрьский Никола, как незримые, но добрые духи из сказок, расстилали перед путешественным отрядом бесконечные дали, листали, как в книжице, день за днем — с морозами и базарным грачиным граем, со сверкающей капелью на потемневших ветках берез, с овражками, полными талой воды, с утренними росами на лугах, и громами в небе, и хрупкой остекленевшей гололедью в наезженных колеях почтового тракта.
Как славно в путешественной команде! Зуев готов немедля прийти на помощь, когда в том есть нужда.
Шумский толчет в ступе для своих бальзамических составов какие-то кристаллы.
— Дядь Ксень, помочь?
— Потолки, руки небось не отвалятся.
Бум, бум, бум! Пестик колотится в медной ступе, похожей на опрокинутый колокол. Толочь ради толчения — большой ли интерес? А можно в колокола ударить, и тогда пестик становится звонким языком — он поет: то тревожно, то бубенцами, залихватски. Эй, народ, на праздничное гулево: пляшут скоморохи под гусли и балалайки; качели — от земли к небу, от неба к земле; песельники в нарядных рубашках. Динь, динь, динь!
Колокол стихает. Васькина рука беспомощной плетью падает вдоль тела.
— Ты чего? — пугается Шумский.
— Говорил — не отвалится, вот и отвалилась.
— Ох, Василий. Все игра тебе, проказы. А нет того понимания, кто ты есть.
— Кто ж я есть? — Зуев опять колотит во всю мочь пестиком по опрокинутому колоколу.
— Звонарь — вот кто. Звону много, а сурьезности…
Никита Соколов смеется:
— Уделал крестный крестника.
— А ты, Никита-гусепролет, гусей не прозевай, — не остается в долгу Вася.
2
Усиди несколько часов кряду в кибитке!
— Разомнемся?
Вальтер отмахивается — отстань.
— Мозгами надо пораскинуть, — фырчит Никита Соколов.
Ох, сидни! Обгоняя обоз, Зуев мчится по обочине дороги. Головная карета с Палласом осталась позади. Слева — расчерченное сохами поле. То тут, то там шахматными фигурками замерли суслики. По другую сторону из огромного лога тянет горьким духом полыни. Вася дожидается, когда притащится отставший обоз. Просит егеря Палласовой кареты посидеть на облучке. Подбирая вожжи, прижимая локтем к боку ивовый прут, покрикивает на лошадей.
— Зуев, не гони. Тетрадь так и скачет на коленях, — высовывает из окошка голову Паллас.
Не позволяет большого разгону, уча своих спутников: осмотрительность и обстоятельность — главные помощники во всяком путешествии. На детские повадки школяра не обращает особого внимания. Достойное научное рвение обнаруживает солдатский сын. Чего проще — чертополох! Но именно от Василия Зуева Паллас узнал: в разных местах чертополох по-разному зовется. Где татарин, где мордвин, где басурманская трава. Растение кровь заговаривает. Стебель пригибают (Зуев высмотрел!), скручивают, шепчут: «Изведешь — отпущу, не изведешь — с корнем изживу».
«Студенты и гимназист весьма способные помощники в моих делах», — писал в Академию Паллас, и хотя крестьянские заговоры смешили, зато помогали понять русскую деревню, русского мужика.
А как блины печет этот чертеныш! Паллас в России великим охотником до блинов стал. Да и блины какие: пшеничные, ячневые, овсяные, гречишные. А с вареньем, а с жареным лучком, а со сметаною, вприхлеб с топленым молоком…
Доберутся к вечеру до постоялого двора — усталые, разбитые от тряски дорожной, аки волки проголодавшиеся.
Вальтер и Соколов с обезьяньими ужимками обхаживают Зуева. Льстивыми голосами упрашивают:
— Тетушка Варвара, меня матушка послала.
— А зачем матушка послала? — Зуев строг, неприступен, неподкупен.
— Дай сковороды да сковородничка, мучки да подмазочки.
— Вода есть?
— Вода в печи, хочет блины печи.
Студенты несутся к колодцу, Вася из кожаного мешка выпрастывает на стол муку, разминает ее. Шумский — топориком по полешку:
— Где блины — тут и мы. Где оладьи — тут и ладно.
Через какие-нибудь полчаса всей компанией уминают блины, смазанные черничным или малиновым вареньем. Смотритель станции из дальнего угла косится на постояльцев: вот так научный отряд! Их сиятельство-то? Жрет блины наравне со всеми.
— Блины где научился так выпекать? — интересуется Паллас.
— А у матери подсмотрел.
— Вот, господа студенты, как наблюдать-то важно, — замечает Паллас. — Вот я сейчас с каким вареньем блин-то съел?
— С малиновым! — выпаливают разом господа студенты.
— Без никакого варенья… Просто на масляной подмазочке.
Уязвил!
3
Паллас с пристрастием следил за солдатским сыном. Ребячество так и рвется из него — эти веснушки, детские повадки, кои просто не могут не смешить. Вырежет ивовый прут, оглянется, нет ли кого рядом, и давай хлестать налево-направо крапиву и лопухи. Хохолок на голове вздымается наподобие петушиного гребешка, сам напоминает петушка, боевого до отчаянности. Или начнет допекать худого, длиннющего, как жердь, Вальтера: «Жил-де был детина, долгий, как жердина…» И стрекача. Подманывает: «Ну, догони, осаль…» Осаль — Шумский потом объяснил: в игру зовет, в салочки.
В нужных обстоятельствах, однако, с Василия точно сползала розовая мальчишеская кожа и обнаруживалась твердая сердцевина, в суждениях проявлялась зрелость. Правду сказать, хоть отстоял его перед чиновным Таубертом, а все ж поначалу сомнение иголочкой покалывало: не обузу ли взвалил на плечи? Четырнадцать лет — пора, когда пристало жить под родительским кровом. Но с каждым днем отрок все более побеждал сомнения. В нем была, кроме всего прочего, цепкая крестьянская хватка.
Отец в детстве предостерегал от игры с крестьянскими детьми — не ровня! В России об этом откровеннее скажут: подлое сословие. Теперь же Паллас неожиданно для себя обнаружил, что Василий, крестьянских кровей паренек, ближе и понятнее, чем те же студенты, хотя по происхождению они куда родовитее. Впрочем, Вальтера и Соколова он тоже полюбил. Соколов показывал недюжинные способности по химии; Вальтер разбирался в минералогии. Это утверждало в уверенности: не ошибся в выборе спутников. Но любопытнее был Зуев, маленький русский смерд. От смердов взошло российское крестьянство, первейший, самый многочисленный пласт этого поразительного народа. И Зуев — тоненькая, зеленая веточка крестьянских корней. Так часто думал о младшем члене экспедиции Петер Симон Паллас. И хотя внешне никак не обнаруживал своего чувства, питал к мальчику особую нежность.
Его радовало, что и студенты приняли Ваську как своего, даром что на четыре года моложе. Прощали ему ребяческие проделки. «Три молодца, три брата», — отозвался о помощниках Паллас в разговоре с одним вельможей.
Чучельник Ваську за сына почитал. Крестный… Смешной русский обряд. И как совпало! Крестный и крестник в одном отряде. Не однажды Паллас видел, как Шумский в нижних портах скачет к Васиной постели. Голая нога высунулась — прикроет, тулуп подоткнет под бока. Перекрестится: «Господи, не дай пропасть мальчонке».
Что ж, Паллас тоже не даст Зуеву пропасть: то книжку всучит из личной, взятой в дорогу библиотеки, то побеседует об занятном предмете. Зуев показывал сообразительность. Паллас дал Зуеву коротенькое задание: описать сонную крысу.
— Хорошо, Петр Семенович.
— Не гадко крысой будет заниматься?
— Отчего ж гадко? Крыса — лишь проявление живой натуры. А натура своими деяниями во всем чудесна. Так Протасов учил.
Недурно сказано!
Шумский крестником гордился. И всякий раз замирал, боясь, что Васька скажет чего-нибудь не то, не оправдает Палласова доверия.
Услышав Васькины слова, расцвел.
— Люди, — сказал Шумский, — всегда восхищаются тем, что превзошло их ожидания.
— Что, что? — повел белесыми бровями Паллас.
— Это есть суждение Марка Туллия Цицерона.
4
Однажды Палласу сказали: верстах в пяти, в верховьях речки Байтуган, бьет черный масляный ключ.
— Черный, масляный?
— Одна чернота.
— Как же вы это масло пользуете?
— А на деготь берем, — отвечали мужики. — И раны смазывать. А ежели с молоком сварить — нет лучшего питья от коликов.
— Вкусно ли?
— Полезно, ваше сиятельство.
«Если бы нарисовать карту по цвету залегаемых в этой стране минералов и источников, — думал Паллас, — каких бы только красок ни понадобилось. Это была бы редкая мозаика! Уголь, руда, золото, серебро, малахит, нефть, драгоценнейшие глины… Какое же будущее ждет Россию через сто, двести, триста лет!»
Паллас попросил Зуева съездить в указанное мужиками место, определить местоположение нефтяного фонтанчика.
— Я так сбегаю, Петр Семенович.
— Чтоб к вечеру вернулся.
К вечеру Зуев, однако, не возвратился на постоялый двор. Не появился и на следующий день. Паллас встревожился.
— Шумский, — строго спросил он, — где твой… кре… э… стник?
Старик сам начал беспокоиться. То к божнице подойдет, то книжицу раскроет и захлопнет в сердцах.
Вооружившись мушкетами, студенты отправились на розыск.
За конным двором свернули с тракта, спустились по косогору к реке.
Пройдя версты три, увидели редкие избы.
На завалинке крайнего дома, вросшего в землю по самые окна, сидел босой старик в белой полотняной рубахе.
— Не видел тут, часом, мальца, дед?
— Не видал.
— Ты давно тут сидишь?
— Так отбегал свое, судари.
— Может, слышал что? — спросил Вальтер.
— Кто его знает, судари… Поспрошайте старосту. Тут, выходит, ссыльных этапом гнали. Кое-кто и дал деру. Вот ищут их. Почитай, неделю ищут.
— Поймали кого?
— Да кто его знает. Я свое отбегал, — опять пояснил словоохотливый старик, показывая, что он хоть и не прочь поговорить, но в то же время умеет держать язык за зубами.
Староста, лохматый, большеухий мужик в армяке, разглядывал студентов с опаской.
— Всех ненашенских хватаем, такой приказ от пристава. Вы кто такие?
— От научной команды.
— Какая такая команда? Пристав приедет — разберется. Наше дело — приказ сполнять. Этап с дороги разбежался, ну мы и в анбар ненашенских.
— Веди в амбар, — приказал Соколов и скинул с плеча мушкет. — Не гневай самого Палласа.
— И Палласа не знаем…
— Палласа не знаешь? — глумился над старостой Соколов. — Медицины доктора, члена королевского аглицкого общества, самой Берлинской академии, Санкт-Петербургской академии?.. Да ты неуч великий. Всякий порядочный староста должен знать Палласа, а ежели кто не знает — того прочь гнать, такой приказ вышел.
— Как же, как же, — поддержал товарища Антон Вальтер.
— Мигом за ключами! — приказал Соколов. — Палласа он не знает! Да ежели ваш пристав про то проведает — уж будет тебе трепка. И поделом!
5
Отыскав в верховьях Байтугана несколько нефтяных ключей и нанеся на карту их расположение, Зуев возвращался на постоялый двор. Тропа огибала берег реки в зарослях острой осоки, ныряла в заводь, вбегала на пригорок. С час назад прошел дождь, Вася промок, изрезался об осоку, но был счастлив: несколько черных родничков обнаружил. На язык даже взял жидкость. В ней преобладал вкус дегтя, губы горчили, не мог слизнуть вязкий жирный слой.
Тропа вывела на поляну. Зуев разбежался и всем телом плюхнулся в свежеумытую траву. Так и лежал, раскинув руки. Лицу щекотно, руки горели, и было приятно ощущать прохладную влагу. Услышал шаги, вскочил и увидел морду мужика в крупных рябинах оспы. Рябины расплылись в сплошное пятно, острая боль в затылке свалила наземь.
— Еще один! — раздался вопль.
Заломили руки. Вася дернулся и получил сильный удар в нос. Кровь залила рот, шею… Рябой мужик ногою, обутой в лапоть, бил мальчика в живот, в пах, по ребрам.
Очнулся в дровяном сарае. Сквозь бревна пробивался свет. В противоположном углу лежал на спине связанный мужчина. Это был служивый с разбойной мордой.
Тошнило. Ныла башка, мокрая рогожа холодила тело, затекли пальцы.
— Эй, патлатый! — позвал Вася.
— Ну.
— За что нас сюда?
— А беглые потому.
— Да какой я беглый?
— А ежели не беглый, что ж твоя команда не выручает? За достопамятностями они идут, тьфу.
Вася неловко повернулся, застонал.
— Не ной ты, — прикрикнул патлатый. — Тошно без тебя. Меня не так отделали — молчу. Давеча говорил, в Сибирь идешь. Вот и попрут в Сибирь. В оковах, в аккурат по ноге. — Усмехнулся: — Да тока далеко не уйдешь — хилый. Ямку-то при дороге выкопаю.
Как они накинулись! С каким остервенением бил рябой — за что? И этот патлатый, до чего ненавидящий у него взгляд.
— Эй, знатель…
— Отстань.
— Вишь, говорить не хочет.
— Злобный ты.
— А-а-а, какой добренький. Во, скажу: все беды от вас.
— Дурень ты. Чем тебя знатели допекли?
— А не они пишут указы, по которым хоть вой, хоть помирай?
Крепко, судя по всему, досталось мужику в жизни. Из таких выходят государевы ослушники. Сколько их встречалось в путешественной дороге от самого Санкт-Петербурга. Грязные, в рванине, звенящие цепями. Повернулось-то как? Сам теперь колодником пойдет долгим этапом. Поди докажи, кто ты есть.
Зуев не сдержался, прикусил губу, дал волю слезам.
6
…От резкого света раскрыл глаза.
— Ва-аська-а! Куда запропастился, а? — кричал Никита Соколов. — Подымайся. Паллас извелся, Шумский руки хочет на себя наложить.
Развязали Ваську, накинули на плечи душегрейку. Никита по-медвежьи облапил.
Студенты разглядывали младшего члена путешественной команды — нос распух, на губах запеклась кровь.
— Эк тебя помяли! — Разъяренный Соколов повернулся к старосте: — Кто посмел?
— Да разве ж знали, что ефтот господин…
— Я тебя счас на первой осине подвешу! — захлебывался в гневе Никита.
— Оставь его! — сказал Вася. И обернулся к патлатому: — Ну ты, чего разлегся? Вставай!
Староста дверь загородил:
— Ваше благородие, и эфтот ваш?
— Наш, наш! — упреждая студентов, вскричал Вася. — Егерь! Зверя бьет для коллекции.
Староста недоверчиво косился на студентов:
— Ваш, что ли? Аглицкого и берлинского доктора?
Прихрамывая, патлатый вышел из амбара.
— Ну, молись господу богу, что рядом осины нет, — поугрожал напоследок Соколов.
Староста отскочил подальше.
Вчетвером добрались до околицы.
— Крестись, бродяга, — сказал Никита патлатому. — Вышла тебе удача. Иди, куда шел. Да Ваську помни…
Служивый с разбойной мордой не трогался с места.
— А вот вы, господа-судари, говорили старосте, дескать, я есть егерь. Зверя бью.
— Ступай, ступай…
— Я ведь и верно стрелок. Возьмите с собой. Южным ветром пропеченный, морозом стуженный, солью морской просоленный.
— Разбойничек, — засмеялся Вальтер.
— Ерофеев я, — сказал патлатый.
На постоялом дворе Вася поведал о своих печальных приключениях. Выпил кринку топленого молока. Паллас, как истинный лекарь, налепил на Васины синяки чудодейственные примочки, приказал ложиться в постель.
— Вот еще! — Зуев ввел в горницу патлатого. — В отряд просится.
Паллас острыми зрачками вонзился в разбойную морду патлатого.
— Кто, откуда?
— Казак вольный. Дончак.
— А вольная?
— За волей и бегу в Яицкие степи.
— Семья есть?
— Не женатый, ваше сиятельство. Вот без ружжа что без жены. Будет ружжо — будет жена. Примкну к вам, ежели доброту поимеете.
Вася подал голос:
— Возьмите, Петр Семеныч. Его ж опять загребут.
— Ох, заступник! — сказал Паллас. — А чем за него поручишься?
— Жаль его. Пропадет.
— Стреляешь ловко? — спросил у патлатого Паллас.
— Стрелять… этому обучены.
Паллас оглядел спутников:
— Что скажете?
— Пусть идет, — согласился Шумский.
— Не сбежишь? — спросил Никита. — Вороват ты больно.
— А на морду чё глядеть? — отозвался Ерофеев. — Я, в придачу, и кашеварить, и плотничать, и телегу собрать, шину починить, чеку поставить… — Подлез под кибитку, подпер плечом и крутанул колесо. Смотрел на Палласа немигающим детским взором, всем видом выказывая полезность свою и открытость.
Ерофеев хоть и не понимал, за какой надобностью идут в Сибирь эти люди, но они ему пришлись по сердцу. Шумский — хитрец! — все пытался узнать, кто да откуда Ерофеев. Уж больно нахальный! Тот лишь отмахивался: «Какой есть, такой и пришелся, какой был, такой потерялся».
И верно: потерялись в далеком далеке молодые ерофеевские годы. Когда-то вместе с атаманом Кукиным разбойничал на Каспии. На остроносых стругах догоняли громоздкие купеческие баржи, отнимали добро. «Ку-ку», — лихо прощался с перепуганными купчинами атаман. Потому и дали ему имя — Кукин.
Носил тогда Ерофеев богатый, с барского плеча, кафтан, персиянские сапожки. Кроме шелкового, другого белья не знал. Случались штормы. Они не пугали Ерофеева. Он и точно был ветром пропеченный, солью морской просоленный.
Однажды на морскую шайку напал береговой сторожевой отряд. В схватке погиб атаман. Ерофеев бежал.
В небольшом волжском хуторе пристал к крестьянскому двору. Ухаживать за скотиной, лопатить огород наскучило — нет, такая жизнь не по нему. И опять подался в бега. Золотишко имелось, дошел до Самары-городка. Но долго быть тут поостерегся, двинул в Яицкие степи. Есть там старообрядческие поселения — бородачи не выдадут.
По дороге Ерофеева схватили.
— Значит, говоришь, потерялся? — не отставал дотошный чучельник. — Ну ничего, теперь науке послужишь — куда полезнее!
— Вы… наука… Наука? Я ж тогда Потемкин!
— Ну и дурень! — Вася засмеялся. — Потемки у тебя в башке!
Туры, телеги, измазанные глиной скубенты, их сиятельство с давно не бритыми щеками, в простецком вытертом кафтане, грязь под ногтями.
Ерофеев был уверен: обоз с их сиятельством — не без тайного умысла. Наука… Она высоко сидит, в Санкт-Петербурге, под смотром самой царицы. Наука звезды высматривает в подзорную трубу, сочинения разные пишет. А эти… тьфу! Шайка не шайка, бродяги не бродяги.
Вася вразумлял Ерофеева:
— Я, конечно, сбоку припека. А Петр Семенович, хоть и лопатой орудует, про все ведает.
— Все про все и я знаю, — усмехнулся Ерофеев. — Кто ныне чего не знает!
— Что, например, есть долгота?
— А как долгонько жрать да пить нечего, вот и долгота. Спасибо, что выручил, а наука там не наука — бог разберет.
Когда Шумский показал чучела, сложенные в фуре, Ерофеев воскликнул:
— Фу-ты, страх какой. Вроде живые, а глаз стеклянный. Это ж кого пугать?
— Таких дураков, как ты. Это не для испуга делается. Поглядит народ в музее, сразу уяснит, где какой зверь, какая птица водится в натуральном виде. Гербарии опять же, гляди. Для ботаники первейшее дело. Вот эти собирал Соколов, эти Вальтер, а эти малец наш.
— Сам-да-сам?
— Сам-да-сам.
— Я полагал, в лакеях у их сиятельства ходит…
— Нет у нас лакеев, — осерчал Шумский. — У науки нет лакеев, а одне служители. Одни поменее, другие поболее, кому что дано.
На столе, за которым работал Паллас, Ерофеев увидел несколько книжек петербургского Месяцеслова. Полистал.
— А можно, ваше сиятельство, почитаю сию книжечку?
— Читать-то обучен?
— Всенепременно.
7
При трех свечах Паллас дописывал отчет о последних своих наблюдениях.
Тени от фитилей игривы, как кошачьи лапки. Огоньки клонились от легкого дыхания.
Писал он по-немецки. Фразы длинные, словно растянувшийся обоз, со множеством сослагательных наклонений. Он был уверен: когда бы дать надлежащее направление ремеслам, использовать потаенные в недрах минералы и жидкости, тогда бы Россия превзошла самое себя, взяла бы верх над Европой.
С полевых работ вернулись Вальтер, Соколов, Зуев. Отряхиваются от дождя по-собачьи. Скидывают мокрые рубахи, порты. Васька, обнявши себя, отфыркивается, прыгает на тонких ногах, выдувая стынь. Обжигаясь, пьет дочерна заваренный чай, жует сухую лепешку.
— Спать, спать! — приказывает Паллас.
Зуев прокрадывается в темный закуток, зажигает масленый фитиль.
«…Спешу уведомить, что, медленно поспешая, научный отряд движется к Уралу, — пишет он товарищам по гимназии письмо. — К северу от Симбирска увидел множество сусликов и сурков. Тут суслики покрупнее обычных. Стоят стоймя, как шахматные фигурки. Хвост мохнатый лежит на земле. Бегал за зайцем и усмотрел, что заяц в кустарниках роет глубокие норы, из них обычно выходит в поздние сумерки и кричит, как перепелка. Шумский ругался, что зайца не изловил для чучела. Но больно хорош был тот косой. Я полагаю, ему более идет быть живым, чем со стекляшком заместо глаз. А еще хочу сообщить, что по всей южной Волге живут тарантулы. Крестьянские дети играют с ними, вытягивают из них паутинку. Красные же утки гнездятся в крутых берегах и в норках, брошенных сурками. Они кладки яиц оставляют на берегах и таскают своих детенышей в носах к воде.
Вот рассказ об одном местном знахаре, который учил экспедицию уму-разуму. Не знахарь, а домашний лечебник. Все ведает про то, как и чем лечить. Но тут явился другой знахарь. Забавно было слушать, как заспорили: какое средство более всего помогает от укуса бешеной собаки. „Повилика!“ — кричит один. „Горечавка!“ — настаивает другой. „Повилика!“ — „Горечавка!“ — „Повилика!“ — „Горечавка!“ Каждый из кожи вон лезет доказать, что он знахарее.
Недавно угодил я в полон к местным мужикам, полагавшим, что я убег с этапа. Уж чем бы и кончилось — не знаю. Да выручили меня члены команды нашей Вальтер и Соколов. А так бы и угнали меня в Сибирь по этапу.
Вот такая, друзья мои, повилика-горечавка.
Мишенька, сбегай в Семеновскую слободу да выведай про отца-мать и отпиши на Челябу.
Остаюсь Васька Зуев».
8
Из светлицы в домашнем халате вышел Паллас.
— Сочиняешь?
— Письмо, Петр Семенович.
— Родителям?
— Гимназическим товарищам моим. Да, пожалуй, ныне они уж и студенты.
— Да, да, — задумался Паллас. — Студенты… А я, Василий, прочитал твой отчет о сонной крысе. Натуралиста обнаруживаешь в слоге. Это весьма важно.
Положил руку на плечо мальчику.
— Исхудал ты.
— Да я так, — смутился Зуев. — Лишь бы кости были…
— В Челябу приедем — отдохнем. Зазимуем. И я, братец, устал. То ноги заломит, то голову сдавит.
— Бегаете много, Петр Семенович. И сочиняете вон сколько.
— Сочиняю, — согласился Паллас.
— Потом и книга получится.
— Об том пока не помышляю. Замысел один: не растерять увиденного. Ладно, иди спать — носом клюешь.
— На нос что смотреть? Я в одной книжке читал: нос есть средственное напереди лица пустое возвышение.
— Как, как? Ха-ха-ха-ха…
Вася взбирается на полати, устраивается рядом со спящими студентами.
За окном вызвездило небо.
Восемь вечера, а темень непроглядная.
Скоро осень.
Тишина такая, что слышно, как в соседней комнате Паллас задувает свечу.
9
Вечером у костра в кругу мужиков Ерофеев раскуривал чубук, ерошил прутиком угольки. На вертеле жарился заяц.
— Ох, отведаем свежего мясца, — радовался вольный казак. — Чего не едал за свою бедолажную жизнь, а жареной зайчатине нет замены.
— Много маялся по свету? — спросил ямщик с плоским, как оладья, носом.
— Всего, братцы, повидал, все не расскажешь. В степи ночевал, в бору на медведя ходил, на Каспии тонул, турка и того воевал. Всякого народу видел.
Мужики тянулись к словоохотливому дончаку, чувствовали в нем силу, удаль бывалого человека. Вдруг какой-нибудь пьяненький мужичок поинтересуется:
— Вот ты говоришь: всякого народу повидал. А что говорит наука про людское население всея земли? Народов-то ныне много живет?
— Мно-о-ого! Считай, цельный миллиард.
— Одних людей?
— А кого ж еще?
— Миллиард! — присвистывали мужики.
— А скажу такое, — гордился Ерофеев, — что народ все прибывает и прибывает.
— Поди ж ты.
— Да. — Ерофеев поворачивал на вертеле зайца и еще больше изумлял мужиков. — По непременному течению природы в феатр мира ежедневно вступает по шестнадцать тысяч человек.
— Цельное войско?
— Выходит, так. — Щурил глаза от дыма, прибавлял к себе еще больше уважения. — Да, где не был, чего не видал! Только что еще не побывал в преисподней.
— Это успеется!
— Тут давеча с одним крестьянином толковал. В ихней деревне дом в преисподнюю провалился, — говорил Ерофеев. — С крышей, трубой, так и загинул в земной глыби.
— Сказки сказываешь, — засомневались мужики.
К костру подсел Зуев, услышал россказни вольного казака.
— Врать ты, Ерофеев, горазд.
— Нет, не вру.
— Где ж эта деревенька?
— Да сказывал мужик — верст пять отседова будет. Меня самого за живое забрало: как это, думаю, дом в преисподнюю ухнул? Божился, что так и было. — Ерофеев снял с вертела поджаренного зайца: — Покушай, наука…
Об услышанном Зуев рассказал Палласу.
— Так дом и загинул в земной глыби?
— Ерофеев так говорит…
— А сам ты как полагаешь?
— Да сказки!
Паллас сдернул со стены черный свой плащ, натянул на ноги щегольские ботфорты.
— Учу их, учу! Вдалбливаю в головы простые вещи — не доверяться молве, а единственно лишь наблюдению, на шкуре все испытать. Что же слышу?
Паллас притопнул ботфортами, удобнее уместил в них ноги.
— Подать лошадей. Вальтер, Соколов!
— Куда же, Петр Семенович?
— А в преисподнюю!
Деревня, где дом рухнул в преисподнюю, оказалась близлежащим мордовским селом.
Паллас в черном плаще и ботфортах напоминал рыцаря, неизвестно как попавшего в эти русские места с темными перелесками, с грязной дорогой, с узкой речушкой, петляющей в ивовых зарослях. Студенты же и гимназист Зуев в латаных рубахах и штанах мало чем напоминали оруженосцев, какими их изображали в рыцарских книжках. Вид у Васи был самый удрученный, он никак не мог опомниться от разноса, который учинил ему разгневанный Паллас. Несправедлив к нему Петр Семенович. Жалеет, видать, что взял в экспедицию. Да и какой, верно, от него толк: доверяется молве, на собственной шкуре ничего не испытывает. Не вышел из него натуралист, только что и умеет — блины печь…
Мальчишки бежали вслед странной для этих мест кавалькаде, всадникам низко кланялись женщины. Одеты пестро, ярко, нарядно. Головные уборы увешаны бубенцами, пояса окаймлены бахромой, на подолах погремушки. «Наряд, как конский убор», — отметил Вася.
— Встречают, точно генералов, — ухмыльнулся ехавший рядом Никита и осанисто выправил грудь. — А ты что, Васька, хмур?
— А что веселиться, ежели Паллас осерчал…
— За что?
— Молве доверяюсь, а не наблюдению.
— Эка беда.
— Он памятливый, черт. Досадно мне. Отправит назад на перекладных — как тогда?
Никита шутливо огрел Васю кнутом.
— Веселей гляди вокруг, наб-лю-да-тель…
Но Зуев не расположен к веселью. Обуза он для экспедиции, нет в нем должного умения и истинного пристрастия к натуральным изысканиям.
На окраине села перед членами экспедиции открылась поразительная картина: несколько глубоких ям, заваленных досками, бревнами, битым камнем. Судя по всему, еще недавно стояли тут дома. Рухнули, как в пропасть.
Паллас осмотрелся. Взгляд его был остер, тревожен.
— Были тут некогда известковые выработки. Вон и пещера…
Соколов подбежал к узкому отверстию у подножия невысокой горки, поросшей кустарником. Из лаза ощутимо тянуло холодком, в глубине слышались невнятные шорохи.
— Жаль, узок вход, — огорчился Паллас. — А любопытно бы пещеру исследовать. Ну-ка, поищите: нет ли хода пошире?
Студенты походили по берегу речки, обошли со всех сторон горку.
— Были, Петр Семеныч, лазы, да все засыпаны…
— Жаль, жаль. — Паллас, в черном плаще, в ботфортах, стоял возле глубокой рытвины. Следы фантастического разрушения, трое его беспомощных помощников, копошившихся у засыпанных лазов, вздыбленные корневища деревьев — всё напоминало поле боя, где он, Паллас, потерпел поражение.
По дороге обратно молчали. Зуев понуро склонил голову. Соколов горделиво осматривал окрестности. Вальтер недвижно сидел на лошади.
Паллас усмехнулся. В русских сказках у отца, как правило, три сына. Старший, средний, младший. Да, да… Младший отчего-то всегда дурачок. Впрочем, думал Паллас, в русских сказках обычно есть намек.
Он зябко поежился. Края плаща взметнулись от сильного порыва ветра.
В пути его прохватило. Прибывши на постоялый двор, Паллас улегся в постель.
В ожидании, когда начальник экспедиции выздоровеет, три молодца — три брата дулись в пикет, собирали в лесу грибы, словом, устроили себе каникулы.
Тем не менее Зуева ни на минуту не покидала мысль о той чертовой пещере. Что, если еще разок попытаться? Натура непознанная — есть натура запечатанная семью печатями. Вальтер отмахнулся от Васиного предложения. Соколов сначала было зажегся, потом отказался: «А, пустое».
10
На другой день рано поутру, никому ничего не сказав, Зуев оседлал лошадь. Резвый жеребец быстро домчал мальчика к месту вчерашнего осмотра.
Вот и пещера. «Ну, с богом!» — сказал себе. Ощупал карманы — сухари; сунул за пазуху пару свечей.
Поджав живот, заскользил по мокрому, тесному проходу. Вот где худоба пригодилась — лаз был точно скроен по его тонкой фигурке. В одном, наиболее узком горлышке, чуть не застрял. Истончился, вывернулся.
Лаз стал шире. Уже и на ноги можно встать.
Зуев зажег свечу, осторожно провел ладонью по осклизлой стенке. Сверху сыпались студеные капли. От крошечного огонька розово засветились ледяные сосули. Они были самой разной формы и величины. При неровном, пугливом свете сосули, казалось, плавают в полумгле. Зуев дотронулся до тонкой сосули, она стеклянно пала наземь. Над головой что-то прошуршало. Таинственный зверек острыми коготками вцепился в волосы. Вася смахнул зверька с головы. Свеча высветила на стене гнезда летучих мышей.
Зуев пошел вперед. Во впадинах стояла жгуче-холодная вода, набрал полные башмаки.
Пещера представляла собой небольшой круглый зал. В стены вкраплены сияющие камешки, ими же был забросан пол. Мерно и звучно сыпались сверху капли.
— Эге-ге-гей!
Пещера перековала его крик в гулкий отзвук.
Шурша крылышками, летучие мыши сорвались со стен.
— Кыш, кыш, — отмахивался Вася.
Дойдя до противоположной от лаза стены, поднял свечу выше. На него глядела свирепая, сияющая красноватыми буркалами рожа. Спустил огонек — рожа потухла. Надо же, как минералы изукрасили стену!
Зуб на зуб не попадал, вот-вот сам в сосулю превратится. Напихал в карманы камешки.
Вся поездка к пещере заняла меньше двух часов, в экспедиции никто не заметил его отсутствия. Лишь Соколов потягивался на крылечке ото сна.
— А я был в пещере, — сообщил Вася. — Вот бы поглядел!
— Чего я там не видал? — усмехнулся студент. — Врал бы меньше. В пещере он был…
Вася тихонько открыл дверь горницы.
— Можно, Петр Семеныч? — И выпростал из карманов камешки.
— Это что?
— Давеча вы сетовали, что пещеру было бы любопытно исследовать.
Паллас камешкам обрадовался, будто Зуев высыпал на стол горсть золота.
— Селенит, орлец волнистый, алебастр… Дивные камни. Так откуда, говоришь?
— Из той самой карстовой пещеры. Чуть сам в сосульку не обратился… Летучих мышей там — не пересчитать. И холод адский!
— Да, да, — раздумчиво протянул Паллас. — Там должно быть холодно. От алебастра кислые пары исходят, они сильно понижают температуру воздуха.
Поднялся с кровати, снял со стены свой черный, щегольской плащ, накинул на Васины плечи:
— Иди оттаивай!
Лег в постель. Принял микстуру. Что ж, завтра, пожалуй, можно и дальше трогаться.
Осмотрел камешки. Засмеялся: «Вот тебе и младший брат…»
1
По мере приближения к Уралу Паллас пристальнее вглядывался в атлас. Вот ближайший пункт их — Челяба. Городок этот славился горными и рудничными промыслами. Далее — Тобольск, узелок многих торговых путей — с запада, юга, востока.
А что к северу от этой сибирской столицы, что ведомо натуральной науке об обитающих там инородцах? Ходил туда астроном Делиль, наблюдал из тех мест Венеру. Но, однако, далее Березова не рискнул идти. Венеру высматривал, земные виды мало его заботили. В сердцах Паллас воскликнул:
— Ах, господин Делиль, как же слепоту такую обнаружили?! За Венерою-то более важного не углядели!..
Сидевший рядом Зуев улыбнулся:
— Позвольте заметить, Петр Семенович — Делиль в Березов ходил не за Венерою. Он наблюдал солнечное затмение, когда Меркурий проходил перед диском солнца. Венеру же наблюдал в Селенгинске астроном Румовский.
— Ступай по своим делам! — осерчал Паллас, досадуя на свою промашку. — Не в том дело: Венера или Меркурий. Об другом размышляю.
А размышлял он о низовьях Оби. Вот куда следовало бы направить бег зимних саней, высмотреть тайности природы. О тундре, побережье Карского залива, полярном Урале так мало известно науке. Карандаш Палласа скользил по карте. Вот точка, где отроги Урала касаются побережья Ледовитого океана. Конечно же, он читал: живут там «человецы незнаемые, обитают там языцы разные…».
Что они, каковы?
Не их ли имели в виду древние греческие географы, когда описывали людоедов, обитающих на севере, в стране гиперборейцев? Не столь много новых сведений прибавилось с тех пор. Не странно ли это? Да и он тоже хорош! Составляя маршрут сибирского путешествия, упустил из виду Обской Север, землю, которую новгородцы некогда окрестили Югрой.
Однажды Паллас заговорил о Югре с членами экспедиции, спросил, что слышали об ней.
— Господь знает, — пожал плечами Шумский.
Паллас вознегодовал:
— Что за нелепая привычка всякое незнание относить за счет господа бога?
Повернулся к молодым членам экспедиции:
— Ну, а вы что полагаете?
Вальтер и Соколов замешкались:
— Югорская земля не предусмотрена маршрутом…
Паллас припечатал ладонью стол, да пребольно. От этого еще более раскалился.
— К чему нам Югорская земля? Знать об ней — голову забивать! Сколько лет прошло по греческой хронологии от Ноева потопа?
— Пять тысяч шестьсот тридцать четыре, — уверенно ответил Вальтер.
— Это знаете, вдолбили в свои головы несуразные. Однако не вижу любопытства коснуться мыслию до предмета, что за пределами нашей цели.
— Мало что ведомо об Югорской земле, — развел руками Никита. — Народ там дикий. Одно слово — самоядь.
— Я одного видал на Царицыном лугу, — зажегся Вася. — Праздник был тогда. Царица короновалась. У-ух, что было!
— Ну? Что было?
— Один солдат самоедина показывал: рот в крови, клыки свирепые торчат.
Паллас гневно сузил глаза:
— Полагал, что беру в поход натуралистов. А что слышу?
Пристыженные и притихшие члены экспедиции поспешили к двери.
— Нет, стойте! — остановил их Паллас. Поднял руку и разразился торжественным спичем: — Земли, которые мы проезжаем, таят в себе несметные богатства. Это вы видите на каждом шагу. Какая еще страна так нуждается в пытливых, смелых натуралистах? Сколько деревень мы миновали, а встретили хоть где-нибудь учителя, лекаря, фармацевта, механика? Эпидемии, или, как тут молвят, поветрии, косяками уносят людей. Лишь одну надежду хранят крестьяне — спасут ворожеи и знахари. Та же холера. Как остановить ее? А убеждают меня: в богоявленскую ночь, например, перед утренней помолись — любое желание произойдет, уйдет холера. Спросишь: «Много ли желаний сбылось?» — «А по грехам, а по грехам…» Того ли я от вас хочу слышать? Милостивые государи, многочтимые ученые головы, я не кусаюсь? Как, Зуев, считаешь? А не святое ли назначение географов, как слышал, узнать картину к истине приближающуюся? — И Паллас передразнил чучельника: — Господь знает, господь знает… Теперь ступайте. — Видел, как молодые помощники его и старик приуныли. Сконфузил их поделом!
А сам ли лучше? Такую землю проглядел при составлении маршрута?
Паллас не мог объяснить причину беспокойства, которое все чаще охватывало его.
Их нередко нагоняли колонны ссыльных. Деревенские мужики и бабы бросали арестантам кто кусок хлеба, кто яблоко, кто вареный бурак. В такие минуты места себе не находил. Гонят их, гонят. За тысячи верст, под конвоем. Без всякой надежды вернуться домой, увидеть оставленные семьи.
«Экспедиция — счастье мое», — записал он в тетради. Но чем глубже уходил на Восток, тем острее недоумение и боль пронзали душу.
Россия, еще недавно такая загадочная страна, становилась Палласу ближе и роднее.
Отец еще в Берлине спрашивал: когда ждать обратно?
Вспоминая об этом, Паллас лишь улыбался. Тут он нужен! А какова польза от экспедиции — покажет время. И он писал в тетради: «Насколько ревностно я стараюсь наблюдать, настолько же ревностно держусь истины, не правя и не изменяя ничего. Ибо открыть что-либо великое или полезное совсем не во власти натуралиста. Многие вещи, которые теперь могут показаться незначительными, со временем у наших потомков могут приобрести большее значение».
Невежество топко, как болото. По приезде в Санкт-Петербург он узнал поразившую его историю. Одному астроному воспретили держать речь, в которой утвердительно решался вопрос — вертится земля или нет? Без разрешения начальства не смели опубликовать сочинение Фонтенеля о множестве миров. Одному начальству ведомо, сколько в мироздании должно быть миров!
Обо всем этом Палласу рассказал Протасов.
— Грустно, Алексей Протасьевич! — сокрушался Паллас.
Именно в те дни выписанный из Англии доктор Димсдаль сделал императрице и наследнику — впервые в России! — прививку от оспы. Прививался оспенный яд, взятый от больного ребенка. Так побеждалась страшная хвороба. Так был, как писали, свершен «беспримерный подвиг».
— И пусть ваша экспедиция, — воскликнул добрейший Протасов, — явится для России подвигом. Привьем нашей матушке-земле оспенный яд выздоровления!
Протасов, как и Паллас, свято верил в натуральные изыскания.
Безвременно, думал Паллас, почил великий Ломоносов. Вот кто могуче вращал неподатливое колесо российской науки. И Паллас в такие минуты истово возвращался к своим ученым занятиям. Горькие мысли оставляли его. Только естественному признанию вещей дано праздновать победу над невежеством, корыстью, жестокостью. То был символ его веры. Пусть экспедиция впишет лишь несколько строк в книгу российской науки — и то польза!
Может быть, и безосновательно осерчал он на молодых своих помощников. Да уж больно задела легкость, с какой они судили о деле, которое показалось Палласу важным до чрезвычайности.
2
— Дядь Ксень, а сплоховал ведь я перед Палласом. Может, повиниться? А то будет полагать: распоследний я трус.
— Да об чем ты?
— Подумает, что людоедов боюсь.
— А как же не бояться их?
— Может, и нет их вовсе?
— А самоеды? Слух сам не рождается. Слышал я еще в молодости: истинно в Югре обитают самоеды-людоеды. Нет для них ничего слаще человечинки, кровь ею греют.
— Сам пугаешься, других пугаешь.
— А ты не кидайся на испуг, как на приманку. Я, может, себя проверяю: боюсь ай не боюсь? Пощекочешь душу — успокоишься.
— Мне душу щекотать не надо, — сказал Вася. — Пойти повиниться? Показать, не трусливого десятку?
— Этого, крестник, показывать не надо. Ежели трус — оно в деле всегда обнаружится. А ежели не трус — тем же манером.
— Каким еще манером?
— А таким, чтоб все по жизни шло. Вот ежели я не знаю ничего про Югру, так и сказал: «Господь знает». Что ж, теперь виниться идти? Бери меня, какой есть.
3
Обоз путешественников тянулся вдоль редколесья по узкой колее.
Солнце пряталось за белым облаком, похожим на полотенце; обтершись, выглядывало в полглаза из-за розовеющего края.
Вася прислушивался к скрипу колес. Заднее колесо потренькивало, как пеночка.
Кусты рябины стеной стояли вдоль дороги. Красные гроздья нависли над телегой. Зуев набрал полную жменю ягод, швырнул в егерей. Они дулись в карты. Наотмашь били по голому пузу Ерофеева. Тот покрякивал: «Полегче, братцы…» Сглотнул несколько ягодок, мигнул Васе. Доволен был жизнью. Днями подошел к Зуеву, протянул ладонь:
— Ножик тебе выточил, бери. — Помялся. — Не серчаешь?
— За что?
— В сарае-то я как гневался.
— Я зла не помню.
— Как будет кузня, я тебе кинжал откую, с насечкой.
— С какой насечкой?
— А с такой — другу Василию.
Жарко. Пыль по полколеса припорошила дорогу.
— По-о-олегче, братцы, — постанывал Ерофеев.
— Другой живот нарастет, — подбадривали егеря.
— Мне что — живот? Дончакам такое дело: было б ружжо. Мне пулю послать хоть с колена, хоть со спины. Лишь бы приклад ложился в руку.
— А вот в Сибирь-то придем, дак оженим тебя. Татарин лошадь зарежет, погуляем на свадебке. Татаре, ох, они голодны до конины. А обратно, от Китайской границы, вернемся, тут и малец поспеет — Ерофейчик…
Зуев поглядывал по сторонам. На тракте поговаривали: пошаливают разбойники. Шайка подвернется — под саблю бы лег, чтобы начальника защитить. Но, видать, по иным лесам шастали атаманы. Обоз ученый, какой прибыток?
Никита Соколов читал книгу. Всё про химию да про химию. Вальтер разглядывал цветной камешек. Поближе к глазу поднесет, отодвинет подальше — любуется. Шумский взбил сено, вытянул ноги, прикрыл веки.
— Дядь Ксень, об чем задумался?
— Колеса, крестник, слушаю. Скрип, скрип. Песня знакомая. Когда я был малой, как ты, отец, бывало, приговаривал: два братца век бегут, а два братца век догоняют. Вот и мы с тобой, как два братца, все догоняем и догоняем.
На лице Шумского такое выражение, будто он прислушивается, как два братца бегут, а два братца век догоняют. Не так ли он сам свой век догоняет, молодость, которая прошла в кунсткамере, среди мертвой натуры. Подрагивает скрипучая телега, колеса отсчитывают каждую рытвину. Неизвестно, куда повернулась его планида, а он своих лет не чувствовал, хотя и признался как-то Зуеву: годы его в обратную сторону покатились.
Близок Урал, а там и Сибирь.
По вечерам особенно ярко сиял натертый до блеска Млечный Путь.
До утра не сходил с неба Сатурн.
Над поймами кружились несметные стаи скворцов, ласточек.
— А скажи-ка, крестник, — привстает на локте Шумский, — с чего бы это Паллас завел разговор об Югорской земле? Не свернет ли к Ледяному морю по Оби?
— Вон чего из бороды выудил! — оживляется вольный казак Ерофеев.
— Ты, казак, мою бороду не трогай, — сердится Шумский. — Благодаря Христа, борода наша не пуста.
Зуев выщипывает воображаемые волосы из воображаемой бороды.
— Волос, волосок, ты подай голосок. Не пуста борода, кто без бороды — балда.
Шумский покашливает:
— Дите ты, Василий.
— Да гадал же я…
— И что нагадал? — спрашивает Ерофеев.
— Не свернем на Север. Восток Палласа манит.
— Жаль! — сокрушается вольный казак. — А так бы… меха, шкуры… Какие бы шапки пошили. В каких штормах на Каспии бывал, горцы в полон брали, а самоедцев не видал. Слыхал, идолам, проклятые, кланяются, оленью кровь живую пьют. Да и человечинкой балуются. А мне один дьявол. Кто на море бывал, тот страху повидал.
4
Вася спрыгивает с телеги, ноги тонут в пыли. Опять забирается на телегу. Шумский ощущал боком худое мальчишеское тело.
Зуевские речения, порой самые ребячливые, а порой по-взрослому осмысленные, его незащищенность и в то же время желание защитить другого трогали Ксенофонта Шуйского. Недавно прихворнул, так Васька ни на шаг.
В Васькином рундуке лежал протасовский лечебник. Крестник отыскал какую-то царь-траву, приготовил настой.
— Ну-ка, дядя Ксень, разевай пасть и бороду убери — поить буду.
Ночью у постели сидит:
— Чайком побалуешься?
Чу-у-дак! Стережет…
— Иди спать, дурень.
— После отосплюсь, ты лежи…
Зуев неосознанно искал в старике защиту. А какая от старика защита? Разве Никита Соколов иногда легонько стукнет мальчишку по затылку, чтоб не очень донимал, так Шумский мигом вскинется:
— Чего мальца забижаешь?
— Обидишь его, как же…
Чучельник в последнее время часто ободрял мальчика:
— Тебе на роду написано путешествовать.
— А как знаешь?
— Линия у тебя на лбу — путешественная.
Вася нащупывал на лбу путешественную линию, да так и не мог ее найти. Смеялся:
— Врешь ты все, дядь Ксень.
Телега осела — колесо соскочило.
Ерофеев спрыгнул на дорогу:
— Ремонт станем делать науке…
Паллас вылез из своей обшарпанной кареты, прошелся вдоль конного обоза, учиняя смотр команде. Распорядился о привале.
Вася мигом разжег костер. Паллас подсел рядом на сваленный дуб, собрал в ладонь круглых точеных желудей, любовался ими — на макушку каждого желудя напялена твердая щербатая шапочка.
— Петр Семенович, — спросил чучельник, — что же это за дело? Иди скоро — нагонит горе, иди тихо — нагонит лихо.
Шумский разглядывал желуди на ладони Палласа, как бы пытаясь разгадать тайный ход мыслей начальника экспедиции.
— А мы и от горя и лиха убежим!
— Вот только где пристанем? — продолжал свою линию хитрый чучельник.
— Господь знает, — отшутился Паллас.
Вася нарвал смородинного листа, заварил в котле чай, обнес команду кружками с наваристым кипятком. Набил тюфяки свежим сеном, благо рядом с дорогой островерхо торчал стожок.
Вместе с егерями погнал лошадей на водопой. Речка открывалась сразу же за опушкой, нешироко и плавно скользя в лозняке.
— Не искупаться ли? — предложил Шумский. — Может, такая погодка и не предвидится больше.
Шумский стоял посреди речки, ему было по плечи, борода лежала плашмя на воде, подталкиваемая течением. Растирал грудь, ухал от блаженства. Вася незаметно подплыл к нему. Старик присел, ужом перевернулся, поднырнул под Зуева, бородой огладив живот мальчика.
— Щекотно! — Вася набрал полную грудь воздуха, нырнул поглубже. Вскинул руку, мазнул старика илом.
Шумский отфыркивался, брызги летели от него во все стороны. Он был похож на купающегося коня. Паллас с берега наблюдал за ними.
— Чисто дети! — не сдержался Соколов. — Стар что млад.
Из леска послышался голос Ерофеева:
— Господа-судари, починена телега.
— В путь! — скомандовал Паллас. — Всякий час дорог.
Шумский запричитал:
— Ой, вылезать неохота, век бы плескался.
— Вылазь первым, — крикнул Вася.
— Нет, ты первым…
— А давай считаться, кому первым. Огурец, огурец, не ходи на тот конец, там волки живут, тебе ноги подшибут. Я не тятькин сын, я не мамкин сын, я на елке рос, меня ветер снес, я упал на пенек, поди на берег, паренек…
— Чисто дети! — непроизвольно, словами Соколова, произнес Паллас. — Чисто дети. — Еще раз строго скомандовал: — В путь, в путь!
5
Прибыли на постоялый двор.
Паллас ночью подкрался к спящему чучельнику:
— Вставай! Есть конфиденц-разговор.
Сидели в крошечной комнатушке, озаренной коптящей лампадой.
— Телом ты крепок, а каков духом? — неожиданно спросил Паллас.
Странному началу конфиденц-разговора Шумский не удивился.
— У нас, Петр Семенович, говорят: духом кротости, а не палкой по кости.
— Замысел один не дает покоя, вот и думаю: справишься ли?
— Ежели силой не выдержу, хитростью возьму. Где хитрости не хватит — смекалкой. А ежели и тут растеряюсь, буду на доверие полагаться.
— Это как же?
— А вот так, Петр Семенович. Как Цицерон говорил: доверие можно снискать, если нас признают дальновидными и справедливыми.
— Да ладно, ближе к делу, коль дальновиден. Маршрут мой, как Академией задумано, — на восток. А есть мысль тебя направить в северные тундры, в низовья Оби. Цель такая: все, что можно, узнать о тамошней стране — о зверях, растениях, обычаях остяков и самоедцев. Пойдешь?
— Как прикажете…
— Просить стану.
— Я старик любопытный. Авось не сожрут самоеды: что с меня взять?
— Чучела тундровых птиц и животных весьма нужны! И осмотрительность твоя нелишняя…
Паллас помолчал.
— Кто б, по-твоему, отряд мог возглавить?
— А то сами не знаете… Знаете, уже решили, — засмеялся чучельник. — Вижу, у меня глаз острый.
— Острый, острый, — ублажил старика Паллас. — И ум острый.
— Это есть, — так же весело согласился чучельник.
— Так что?
— А то, Петр Семенович, есть люди, у которых происхождение незнатное, чья ранняя юность протекает в безвестности, должны ставить себе высокие цели. И лишь подвигами украсится их жизнь.
— Далеко сети раскинул. Цицерон!
— Зуева бы, Петр Семенович, назвал.
— А Соколов? А Вальтер?
— Против них ничего не скажу. Зуев же способнее для экспедиции.
— Предугадал ты мой выбор. Рад тому. Так и извещу Академию: предводительство в тундры препоручено Зуеву.
— Ерофеева с нами отпишите. Васька его выручил. Казак в долгу не останется. Так полагаю.
— Если полагаешь…
Утром Шумский был загадочен и неприступен.
— Думаешь, не знаю, что ночью с Палласом разговаривал? — подловил на дворе чучельника Вася. — Об чем толковали?
— Об чем? — Шумский прикрыл веки, дабы тайна не выглянула на свет божий. И прочел вирши:
Священник на восток, на юг астроном зрит.
Географ к северу, а к западу пиит.
6
Сам Паллас пользует доверием! Вот так, господа непонимающие.
Шумский даже на студентов начал свысока поглядывать. Прищурится, оглаживая бороду, и со знакомым акцентом (чем не Паллас?) одобрит работу спутников по отряду:
— Да, господа, натуралисту ничего не может быть лишне и бесполезно.
На Соколова прикрикнул:
— Уж какой ты неходкий…
— Отстань! — огрызнулся Никита. — Тоже герр Шумский.
— А и герр. Ты, Никита, в обиде, что ли, на меня? — Шумский соскребал чешую с огромного сома. — Пошто так?
Ничто в мире не распространяется так скоро, как тайна. Шумский чувствовал себя единственным ее держателем, а тайна уже вовсю гуляла по свету.
— Сом ты с большим усом — вот кто ты есть, — ругнулся Соколов.
— За что разгневался?
— Бес старый — вот кто ты есть.
— И бес, и сом. Кто я есть, не пойму. — Старик с притворным усердием разделывал рыбину.
— Думаешь, не знаю об чем с тобой беседовал Паллас?
— Ну, был конфиденц-разговор.
— Куда ж ты, старый хрыч, Ваську присоветовал?
— Вот уж и хрыч, — незлобиво произнес Шумский.
— А подумал о последствиях?
— Истинно.
— По-твоему, гимназею сподручнее вести отряд к Ледяному морю?
— У меня на уме один интерес был.
— Это какой же?
— Как для Академии выгоднее.
— Да что ты, кроме своих чучел, разумеешь?
— В природе разбираюсь.
— В мертвой природе, — зло уточнил Соколов.
— И в живой, и в человеческой. Сноровистее будет Васька. Ходкий он.
— Да в ходкости ли дело? — Разгневанный Соколов подобрал камешек, подбросил.
— А ты прибей, — согласился чучельник, поднимаясь с корточек.
— Что с тобой молвить — зря время терять, — швырнул камешек за плетень Соколов.
Шумский мешал поварешкой уху.
— Хороший ты юноша, Никита. Славный.
— Да путешественной линии нет на челе? Да? — Соколов постучал костяшками пальцев по лбу. — Тут вот еще должно быть.
— Есть у тебя это. Есть! — признал чучельник.
— Зуев и того не знает.
— У Васьки другое. — Лицо Шумского осветилось — так всякий раз бывало, когда заходил разговор о крестнике. — Ваське довериться можно. Паллас совета испрашивал, я не уклонился…
На крыльцо вышел Паллас. Скинул рубаху, подбежал к высокому чану с водой. Поплескался. Пофыркал от удовольствия. Рассмеялся.
— Вы чего, Петр Семенович?
— Хотел узнать, который час, и байку одну вспомнил. Петровский шут спросил вельможу: «Который час?» — «Тот, в который купаются ослы», — «Так что же вы еще не в воде?» — заметил шут. Вот и я, как осел, — хохотал Паллас, растирая полотенцем спину. — Ну, разве ученый осел… А вы какие тут байки рассказываете?
— Рассуждаем, Петр Семеныч, будет ли завтра дождик или нет, — сказал Шумский.
— И чего решили?
— А никак не порешили.
— Природа сама рассудит, — хмуро заметил Соколов.
7
Солдат Федор Зуев читал письмо от сына.
«…И еще, дорогие родители, хочу уведомить вас, что отправляюсь от Челябы в Тобольск, а оттуда — к Ледяному морю, в тундры самоедские. Так повелел мой благодетель Петр Семенович Паллас.
Не плачьте по мне. Сколько за год я узрел, чего не узнал. Все гимназические годы того не дали. Мне Палласа судьба послала. Дивлюсь, как же такое случилось, и понять не могу. Чужестранец, а роднее русского. Он и гневен бывает, тогда все поджилки трясутся. Но в нем доброе сердце, ему не только дороги и любопытны пространства, которые преодолеваем, но и всякие люди, хоть знатные, хоть худородные. Похвалит, сердце от счастья обмирает. Такое, впрочем, случается весьма редко. Ловлю себя на том, что гляжу на многие вещи глазами Палласа, и открывается то, чего своими глазами вовек бы не увидел.
А здоровье мое хорошее — ни чиху, ни кашля.
Теперь пойду в северные земли, и это, видать, на роду написано. Замечу к тому, что крестный, хиромант великий, угадчик, обнаружил на моем челе линию Луны, означающую пристрастие к путешествиям. На лбу же самого Шумского приметна Меркуриева линия, что означает знак философии. И пойдем мы оба — два в одной упряжке, путешественник и философ. Вот моя доля, вот в жизни моей какой поворот. Еще раз прошу — не печальтесь обо мне…»
Слезы катились по щекам Марьи.
— Сынок, сынок. — Она обращалась к Васе так, словно он был рядом. — Господи, куда ж тебя загоняют? Ведь пропадешь. Куда ж без присмотра? Васенька, не иди ты в тундры самоедские.
— Услышит он тебя, как же! — прикрикнул Федор.
— Услышит небось. Васенька, где ты сейчас?
1
С XVI века красуется Тобольск на правом берегу Иртыша. Возле него обнимаются Тобол и Иртыш и еще долго идут в одном русле, бок о бок, не растворяясь друг в друге: синяя и черная полоса.
Четыре дороги пересекаются в Тобольске: со всех сторон света тянутся к этой сибирской сердцевине.
С Запада доставляют сюда хлеб.
С Севера — рыбу, пушнину, дорогие шкуры.
Южная дорога — караванная, пестрая, как пестры халаты бухарских купцов. Шумная, разноголосая дорога, как шумен восточный базар, самая опасная, как опасен налет блуждающих по степи кочевников.
А на Восток дорога — самая неоглядная: на Красноярье, на Байкал, к китайской границе.
Высокие колокольни Тобольского каменного кремля «красным звоном» созывают к себе четыре дороги на зимние, летние и осенние торжища. И все четыре дороги у подножия города, топкой низины, соединяются у крутого взвоза, который поднимает вверх верблюжьи караваны, конные обозы. К городской площади, к постоялым дворам, к лавкам, к присутственным местам.
В начале марта взвоз был пустынен. Лишь пароконная кибитка медленно тащилась вверх. Первые ручьи шуршали на высоких откосах, ледок проваливался под копытами лошадей.
На облучке восседал вольный казак Ерофеев, запеленатый в черную овчинную шубу. Вожжи навернул на руку, клевал носом. В кибитке Шумский и Зуев.
Одолев подъем, Ерофеев остановил лошадей. По узкой, хорошо прибитой тропе раскосый мужик волочил санки с высушенными кожами.
— Эй, паря, — крикнул казак, — где тут подворье?
— А смотря какого звания? Купец один двор имеет, высокородный господин в палатах живет. Бедняк в постоялый двор ходи.
Зуев откинул полог.
— Василий, по какому разряду сойдем? — спросил Ерофеев. — За вельмож нас не примут, хоть боярский кафтан надень. Да и не бедняки вроде.
— Купец будешь, да? — спросил раскосый мужик. — Табачку пожалуй — скажу, кто будешь.
Ерофеев отсыпал в ладонь мужика зеленого табаку. Тот мигом опрокинул табак в широкий узкогубый рот.
— Не, ты не купчина! Глаз мой все видит, нюх собаки. — Он наставил палец на Зуева. — Ты будешь воевода, да?
— Воевода? — Вася залился смехом.
— Воевать пойдешь самоеда — меха брать у самоеда, — твердил раскосый мужик, булькая от удовольствия, высовывая язык, зеленый от табака.
— Поладим на том, что за купцов сойдем, — согласился Зуев. — Говори, где купеческое подворье?
— Тогда за арку езжай!
Мужик еще долго стоял на месте, о чем-то размышляя и весело бормоча непонятными для русского уха словами.
2
В сводчатой комнатенке с одним окошком — три кровати, мазаная печь, стол, дубовая скамья. В углу — темное, загаженное мухами зеркало в резной деревянной раме. Зеркалом к постояльцам купеческого звания явлено уважение.
Вася прислонился к теплой печи.
Из окна открывался вид на городскую площадь, к ней подступали белокаменные хоромы собора, архиерейского дома. Острая макушка колокольни напомнила Васе шпиль Петропавловской крепости, и точно что-то укололо его в сердце. Эк, занесло в какую даль!
Ерофеев, не спавший двое суток, завалился на кровать. Шумский стащил с него пимы, размотал портянки.
— Василий, может, и ты приляжешь?
— Нет, дядя Ксень, думаю я…
— Об чем, сынок?
— О всяком.
— Беспокоишься?
— И это есть. Ведь скоро вон куда пойдем. — Вспомнил раскосого мужика. — Самоеда пойдем воевать.
— Воевода ты у нас, сынок, воевода!
— Чайку бы! — попросил Зуев.
Шумский кликнул полового. Тот возник мгновенно, прижимая к животу самовар:
— Кушайте-с!
Глаза полового светились любопытством.
Он вежливо вступил в разговор:
— У нас, судари, более квасок пьют, предпочитая его другим напиткам. Квасу в городе хоть залейся. В прошлом году квасом же пожар тушили.
— Вон как? — удивился Шумский. — А скажи, братец, баньку не затопишь?
К вечеру попарились в бане. Шумский разложил Зуева на полке, огладил ладонью по тощей спине с остро выпирающими лопатками. Долго ворочал березовый веник в кадушке с кипятком. Зуев дрожал, как перед пыткой. Шумский, кат проклятый, не торопился. Серьезен, деловит, в таком деле, знал, торопиться не следует. «К бане душу надо подготовить», — говаривал он. Уверившись, что душа крестника подготовлена, вскинул победно веник, потряс, примериваясь, и начал жестко, с оттяжкой, охлестывать Васины бока, ноги, спину.
— Полегче, — заныл Зуев. — Самоед, кожу сдирает живьем.
— Я те покажу — самоед, — мстительно шипел чучельник. — Я те покажу — самоед. Терпи.
Веником вооружился Вася. Спина Шуйского налилась кровью. Крякал, постанывал, урчал. Каменка с накиданными в нее боевыми чугунными ядрами изрыгала вулканический жар, пар выедал глаза.
— Баня парит, баня правит, — рычал по-звериному чучельник.
Расчесываясь после парилки, Вася разглядывал себя в зеркале. Вот черт! Веснушки густо скопились у переносья, рассыпались по щекам. Хорош воевода! Веснушки никак не желали отпускать с лица того выражения, которое так не отвечало нынешнему званию Зуева. Какой-никакой, а предводитель научной команды. Завтра идти к губернатору Чичерину — доложиться, просить от имени Академии всепоможения. И не пропустят еще: малец и малец, усыпанный веснушками. «Проклятье!» — проурчал Зуев.
— Чего, чего? — откликнулся чучельник.
— Да веснушки эти… Всю морду попортили. Веником ты, что ли, их выгнал наружу?
Всю ночь ворочался в постели. Утром признался крестному:
— Боюсь и боюсь. Убей бог, не знаю, как говорить с Чичериным.
Шумский расправил на Зуеве кафтан, подтянул коротковатые рукава, повертел перед собой.
— Что ты меня вертишь? — вспыхнул Зуев. — Я кто тебе?
— Крестник, кто же еще!
— Крестник? — вдруг крикнул Вася, не помня себя. Гневно оттолкнул старика: — Запомни: я командой поставлен ведать. И не смей, и не смей…
— Что это с тобой, Василий? Такой пригожий был всегда. С цепи сорвался…
На шум из коридора в комнату явился Ерофеев.
— Чего кричали?
— Да вот говорю нашему предводителю: пригож он. Как раз к губернатору.
Ерофеев отступил на шаг, оглядел Зуева:
— Так-то оно так… да годами мелковат.
— Не пужай, Ерофеев. Будем молиться за него, чтоб губернатор хорошо принял.
Васе совестно было перед стариком. Резко повернулся, выбежал из комнаты.
За что старика обидел? Вот уж верно говорится: кто любит тебя более всех, того и не милуешь…
В губернское присутствие вошел без малейшей робости. Велел доложить о себе.
— Да где же сам начальник путешественной команды? — никак не мог уяснить чиновник в камзоле до колен и в напудренном парике. — Паллас, как изволили сказать?
Зуев еще раз объяснил, кто он есть.
— Из Санкт-Петербурга?
— Из самого.
— Путе-ше-ст-вен-ник?!
Чиновник доложил по начальству.
3
Не зная, как быть с руками, вылезающими из обшлагов старенького кафтана, Зуев вошел в просторный губернаторский кабинет. Старик лет шестидесяти в генеральском мундире, с голубой лентой наискосок сюртука, поднял голову и изумленно вскинул седые брови.
— Ты и есть предводитель путешественной команды?
— Точно так, ваше превосходительство.
В канделябрах видимо-невидимо свечей. На полу ковер. Во всю стену портрет императрицы Екатерины II.
На губернаторском столике рядом с мраморной чернильницей покоился китайский божок с резной головкой, которая ходила взад-вперед, как маятник. Раскосая рожица божка, ощерив узкий рот, посмеивалась.
Вперед — назад. Ха-ха-ха.
Назад — вперед. Ха-ха-ха.
— Ваше превосходительство, у меня письмо. — Зуев вытащил из кармана вдвое сложенный лист бумаги.
Чичерин читал:
«Предъявитель сего императорской Академии наук господин Василий Федоров Зуев для исправления научных целей отправлен в город Тобольск и севернее. Чего ради учрежденная при Академии наук комиссия просит господ начальников, имеющих на заставах команду, чтобы благоволено было господину Зуеву чинить беспрепятственный ПРОПУСК. Комиссия просит оказывать такое же содействие и господ начальников губерний».
Однако… Чичерин не знал, что и сказать. Эких юнцов направляет Академия для исправления научных целей. Бумага, впрочем, произвела должный эффект. Господин Василий Федоров Зуев заинтересовал его, помимо службы.
— Ты кто ж таков?
— Гимназист при Академии. Был Палласу рекомендован учителями моими. Теперь путь по Оби и до моря определен для самостоятельных изысканий.
Чичерин вышел из-за стола.
— Дворянин?
— Из разночинных. Отец в солдатах.
— Сколько у тебя народу?
— Чучельник, егерь.
— Не страшишься идти в тундры?
— Привычка рождает вторую натуру.
— Я распоряжусь, чтобы вас троих от моего имени снабдили амуницией, провиантом, упряжкой. Потребно оружие?
— Ружья для охоты есть.
— Стража нужна? Деньги?
— Не нуждаюсь в страже, ваше превосходительство. А деньги выданы.
Чичерину понравился ответ Зуева о «второй натуре».
— Как же без стражи?
— Оружье наше простое — перья гусиные, да глаза, чтоб видеть, да уши, чтоб слышать.
— Тебе, братец, с твоими речами идти по части дипломатической.
Генерал-губернатор славился строгостью, был жесток с подчиненными. Этот юнец из худородных был не так прост, как показалось на первый взгляд, и в голосе Чичерина пробилось живое, неподдельное участие. Он расспрашивал Зуева о Палласе, о самой сибирской экспедиции, замысленной Ломоносовым.
За окном вихрилась, подвывала мартовская пурга.
В сплошном белом мареве растворились кремлевские колокольни.
Метель скрыла из глаз ледяной наст Иртыша.
Разговаривая, Вася разглядывал бронзового купидона, который держал фарфоровую вазу, раскосые восточные маски, развешанные по стене. Маска из бересты с наклеенными седыми волосами уставилась на Зуева пристально и пугающе.
— Это, братец, маска шаманская. Доставили казаки из самоедского логова. Шаманов остерегайся, они строги к русским.
Сказал, что будет рад увидеть Зуева на обратном пути.
Чичерин стоял у окна. Сквозь припорошенные влажным снегом стекла увидел перебегающего площадь молодого предводителя путешественной команды. Горло отрока было повязано шарфом, на голове шерстяной малахай.
— Однако… — еще раз удивленно пожал плечами губернатор.
Старый служака, он много повидал на божьем свете. Кто только не являлся к нему с визитом: мурзы, ханы, царедворцы, князьки инородческих племен, комиссары сибирских городков, казацкие старшины, купцы, промышленники, священники, чиновники всяческих достоинств… Но впервые принимал отрока, да еще путешественника.
Дернул свисающий с потолка шелковый шнур с кисточкой.
У двери вырос секретарь.
— Ученой команде от Академии, — распорядился Чичерин, — выдать все потребное: теплых шуб, пороха, сала, лошадей… — И добавил: — Этот малый вознамерился дойти до Карского моря. Каково?
4
Шумский и Ерофеев сидели в трактире при гостином дворе. Допивали штоф водки.
— За здоровье Палласа! — поднял чарку дончак.
Шумский огладил бороду:
— За Василья Зуева!
Рядом с ними — раскосый мужик, что назвал Зуева воеводой при въезде в Тобольск.
— За Никиту Соколова! — гаркнул Ерофеев.
Теперь был черед Шуйского:
— За Антона Вальтера!
Вот уже добрый час раскосый мужик напрашивался в отряд. За небольшую плату готов провести куда угодно. Все пути-дороги знает в тундре. Поможет воеводе добраться до самых потаенных мест.
— Отчего раскосый? — спросил дончак.
— Бог таким создал.
— Бог? — удивился Ерофеев. — Инородец, а туда же. Как звать?
— Ванý.
— А по отечеству?
— Нет у меня отечества, — засмеялся остяк. — А хочешь, зови так: Вану Тундрович.
— Ишь ты! — Ерофеев пошевелил ладонью возле уха. — Соображает.
— Тундра долга идти, тундра холодна идти, — бубнил остяк. — Многа болот. Подумай, казак.
— Проводник-то нам нужен, пожалуй, — сказал Шуйский. — По-самоедски лепечешь?
— По-самоедски, по-русски, по-остяцки.
— Как, к примеру, «здравствуй» будет?
— Здравствуй? «Питя вола» — так остяки говорят. «Ани дарово» — так самоеды говорят. Все знаю, все видел, везде был.
— Ну где, к примеру?
Остяк засмеялся:
— Где ты был, где ходил?
По ручьям, по лесам, по болотам,
По горам, по черемушникам.
Ерофеев зачерпнул из супа кусок семги, аппетитно сглотнул.
— А спроси, что ел? — настаивал остяк. — Я скажу:
— Чем ты сыт был, что ты ел?
— Ел дичину, мертвечину, разну ягоду.
— Нескладные слова, — поморщился Шумский. — Размеру нет. Да ладно, что с тебя взять. Пугай, пугай, мы пуганые.
Вану уважительно смотрел на старика. Видно, большой начальник. Большой ясак будет собирать.
И Шумский точно догадался, о чем думает остяк. Приосанился.
— Пойми, дурная башка, — сказал он, — не ясак идем собирать.
— А чего собирать будете?
— Натуральные сведения: какая где погода, какие где люди живут, чем питаются, какие ведут промыслы. Нам все лыко в строку. Вот даже сколько верст от Тобольска до Березова, а то и до самого Ледяного моря, — все знать надо.
— Понял, Вану Тундрыч? — подмигнул Ерофеев.
Шумский раскраснелся, баловался с бородой. То подкидывал ее, веселясь, то плотно прибивал к животу. И борода, такая домашняя, такая дрессированная, слушалась хозяина.
— Русский человек холода не боится, не при-ни-ма-ет. — Язык плохо слушался Ерофеева. — Возьми меня. Я на Каспии разбойничал, а тундра эта мне… тьфу.
Остяк заученно твердил:
— Тундра самоеда любит, казака не любит.
— Чудак, какие мы казаки? — укорил остяка Шумский. — Мы по другой части.
— Все одно: казак не казак, нада собирать ясак.
— Наш ясак — знаешь что?
— Оленья шкура — ясак, соболь — ясак, — добросовестно стал перечислять Вану, — моржовый клык — ясак. Я тебе ружье, ты мне рыба. Ты мне водка — я тебе сто белок.
Дверь отворилась — на приступке, потирая руки от стужи, стоял Зуев. Он сразу увидел всю честную компанию.
— Ты мне холстина — я тебе бобра, — продолжал Вану.
— Ни бобра ты не понимаешь! — воскликнул Ерофеев. — А-а-а. Наш воевода. Садись, Василий. Водки по малолетству не пьешь, а рыбного супу отведай.
Зуев размотал шарф, скинул малахай, расстегнул полушубок.
— Веселитесь, судари?
Шумский положил руку на плечо Зуева.
— Вася, не попрекай. В дороге того баловства не будет.
Вану гортанно, желая привлечь к себе внимание, вскрикнул:
— Где ты был, где ходил?
— По ручьям, по лесам, по болотам…
— Это еще кто? — спросил Вася.
— Вану я.
— Вану Тундрыч! — поднял палец Ерофеев.
— Воевода, бери с собой, — опять заныл остяк. — Вану хороший проводник.
Зуев неторопливо налил из котелка в миску рыбного супа.
— И голоден, и прозяб…
— Губернатор прочь не погнал? — спросил Шумский.
— Это ж кого — прочь? — вдруг загордился Зуев. — Академии представителя? — Он поднял голову, молодецкие кулаки уставил в боки. — Кому благоволено чинить беспрепятственный пропуск?
— Ах шутник, — полюбовался Шумский игривым крестником. — Ты, Василий, дело докладывай…
— А дело такое: выдать ученой команде все потребное — теплых шуб, лошадей, сала… И протчего, и протчего. Стражу еще предлагал…
Ерофей взвился:
— Какая стража? Я не стража? Эдак обижать человека. — Он опустил голову на стол, захрапел.
— Хр, хр, хр! — передразнил Ерофеева остяк.
— Ты откуда такой взялся? — повернулся к нему Вася.
— А слышал бы, как еще лопочет по-ихнему, по-самоедски, — сказал Шумский.
— Бери, воевода. У меня глаз острый. Денежек много не прошу. За денежки оленей куплю, юрту построю. Я сегодня в город поеду, вина куплю, тому дам, этому дам. Нет, никому не дам. Весело будет Вану.
— Ох и весел же ты! — Вася прихлебывал суп, улыбался: — Ваня, значит?
— Вану я. Когда забрался на сук, сук сломался. И назвали Вану, а по-русски — сук. Нога у Вану быстрая, глаз острый.
Остяк вытащил из голенища мехового сапога кинжал. Отвел руку, скосил глаз. Едва заметно дернул плечом — кинжал вонзился в щель бревенчатой стены. Острие глубоко вошло в дерево. Из другого сапога остяк вынул нож с костяной ручкой. Подкинул нож на ладони, зажал его большим и указательным пальцами. Нож, словно выстреленный, касание в касание, вошел в щель рядом с кинжалом.
Вану положил в рот зеленого табаку. Глаза его увлажнились от удовольствия.
— Вану соболя и белку бьет в глаз, снимет шкурку, купцу продаст, спать ляжет, сон приснится Вану про медведя. Поедет Вану на нартах, пустит оленю из хвоста кровь. А-а-а-а-а. Встретит Вану казака: «Казак, казак, давай водка за соболя» — казак даст водка. И песни станет петь. Вану разные песни знает.
Зуев доел уху, выпил квасу, размягчился.
— А что, Вану, делаешь в Тобольске?
— Чего делаю — живу. Хожу по тундре с купцом за белкой, за соболем. Кожи мочу. Не хочу кожи мочить… — Скорчил кислую рожу, плюнул: — Не люблю купца. Хочу вольна жить. Жениться.
— Чего ж не убежишь к своим?
— Крест на мне — вот. — Вану выпростал из горловины малицы серебристый крестик. — Я крестик целовал, не могу к своим пойти. У них бога нет. У них идол.
— Торым?
— И Торым тоже. Хочу чесна — крещеный примет крещеного. Выкупи меня, воевода. Я тундра знаю.
Вану зажмурил глаза.
— Гляди, плачет, — пожалел остяка Шумский. — Выкупи его, Василий.
— Да отдаст ли купчина?
— Дай пять рублей, воевода!
Зуев убрал светлую прядь со лба.
— Волос убрал — лоб широкий, — обрадовался Вану. — Ум есть. А ум есть — выкупишь.
— Ну и хитер ты, остяк.
— Ох, хитер, — простодушно сказал Вану.
— А не сбежишь?
— Я? — Вану огляделся. На полу при входе в трактир распласталась медвежья шкура. — Если обману, пусть зверь меня съест.
— Да этот-то не съест.
— Другой съест. Этот получил пулю. Какую песню пел он, знаешь?
Вану присел на корточки, погладил мех, закатил глаза:
— Где ты был, где ходил?
— По ручьям, по лесам, по болотам,
По горам, по черемушникам.
— Чем ты сыт был, что ты ел? —
Набычившись, уткнулся сердитым взглядом в Зуева:
— Ел дичину, мертвечину, разну ягоду.
Всем был сыт я разну пору.
Вот весна всегда голодна:
Утка хитра — не добудешь.
Достаю тогда я корень,
Да не больно они сытны.
Я хожу тогда сердитый,
Оттого, что я голодный.
Оттого, что я голодный,
Оттого, что я не сытый.
Зверю, люду всем опасный…
И Вану показал, какой он опасный. Поскреб ногтями шкуру. Косолапо, раскинув согнутые в локтях руки, походил по горнице. В его смешном лицедействе было что-то детское, наивное. Включившись в игру, Вася опасливо загородился ладонями от остяка.
Как дозрела на болоте
Крупна ягода морошка —
Стал я сытый, не сердитый.
Все равно не попадайся!
Физиономия Вану расплылась в улыбке: не попадайся, воевода…
Рыл в горе себе я нору.
Вырыл — моху настелил.
Осенью туда забрался.
Листом тропки занесло.
Мне тепло было, покойно,
И проспал я до весны.
Слышу, ходят люди, рубят.
Лыжи на снегу шумят.
Зарычал я — приумолкли.
А потом лесиной в бок
Больно так меня толкнули.
Не стерпел я. И полез.
Только вышел я не в пору —
Пуля сделала свое…
И Вану изобразил подстреленного медведя; лег на бок, подтянул колени, замотал головой, затих.
Какой живой, славный мужик. Ребенок тундры, а как трогательно и точно нарисовал картину!
— Вот тебе пять рублей — задаток. Потом еще получишь. Только учти, мы натуралисты, идем в тундры не за прибылью.
— А что есть натуралисса?
— Походишь с нами — узнаешь.
— Ты малый пригожий, — счастливо заворковал остяк. — И старик пригожий. И казак пригожий. У Вану — глаз острый, он все видит. А ты, натуралисса, лучшего проводника не найдешь.
— Да ты хвастун изрядный…
— Хвастун? Где у Вану хвост? У медведя хвост такой маленький. У лисы хвост большой, пушистый. Вану не хвастун… Натуралисса, спасибо, что денежку дал.
5
Поздним вечером, когда на постоялом дворе установилась сонная тишина, Зуев достал из рундука чистую тетрадь. На первой странице написал:
«Путевой журнал Василия Зуева, гимназиста, предводителя путешественной команды. В случае моей гибели или какого происшествия прошу сей журнал переслать в Санкт-Петербург на имя Академии наук. За такое доброе деяние, хоть при жизни, хоть по смерти, благословлю всякого».
И Зуев стал писать о том, что приключилось с ним за последние дни, после того как в Челябе распрощался с Палласом.
Занес в журнал и песню остяка про медведя. «Люди, которые придумали эту песню, — писал Вася, — никак не могут быть злодеями. Они жалеют зверя. А что убили — на роду медведя определено. Так Торым повелел».
Позже про медведя Зуев сделает еще одну запись.
Медведь в старые времена был сыном верховного божества остяков и самоедов — Торыма. Отец и сын жили рядом, очень высоко в небе. Торым души в сыне не чаял. Но сын однажды возгордился. Как же, в отличие от всех других, он живет на небесах! Торым разгневался на сына. Сверг его с неба. Упал сын Торыма нагой на землю и застрял между деревьев. Долго лежал, пока не оброс мхом. Тогда сын обратился к отцу с просьбой, чтобы тот даровал ему волю.
Торым сказал:
— Сын, дарую тебе жизнь и свободу. Но отныне ты будешь медведем. Народ будет тебя бояться, будет поклоняться тебе, будет клясться твоим именем. Это первый мой дар.
— А второй?
— Тебя будут убивать и хоронить с почестями. Два эти дара всегда будут с тобой…
И мох на теле сына стал шерстью, и сам он превратился в медведя.
«В тундре я буду искать разных зверей для чучел, — писал Зуев, — а медведя не позволю тронуть…»
Слова эти из-под пера вырвались непроизвольно. Они принадлежали более отроку, чем ученому. Но что поделаешь, это был его личный дневник, и он был волен писать так, как диктовало сердце.
…Дверь тихонько отворилась. Вошел Вану. Молча расстелил на полу малицу, накинул на себя рогожку.
— С купцом рассчитался, к вам совсем прибился. Спать буду. Один глаз сначала заснет, повернешься — другой заснет.
6
Малой зуевской экспедиции выдали все, что обещал Чичерин.
На третьи сутки тронулись в дорогу.
Санный путь пролегал по замерзшей реке. Лошади бежали шибко. Вану мычал нескончаемую песню. Что видел, то и укладывал в протяжный мотив. У Зуева слезились глаза от ослепляющей белизны. Как и затянутому пеленой небу, пространству не было ни конца, ни края.
Снег. Снег. Снег.
То был померенный верстами путь. Он начинался от Тобольска, а кончался незнамо где — за дремучими лесами, за протоками Оби, за отрогами Полярного Урала, за топкими болотами… Путь этот не значился на картах, о нем не сообщали никакие записи, а уж где точно пролегает южная оконечность Карского моря — про то и вовсе никто не знал. Вот в какие пространства определила судьба идти Зуеву.
Первую ночевку сделали в крошечном татарском поселении — Сузунских юртах.
В те времена сузунцы славились на весь тобольский край плетением рогож. «Рогожка рядная что матушка родная», — говорили сузунцы.
Хозяин избы жаловался: притесняют казаки и купцы — за бесценок скупают рогожу. Он принял Шуйского за главного и просил старика о заступничестве перед властями.
Ах, старик Шумский! Ему понравилось изображать начальственное лицо, прихвастнул, что в столице знает всех профессоров, сочувствовал сузунскому мужику:
— Вижу, братец, нелегко вам приходится. Да оно и понятно: на рогожке сидя, о соболях не рассуждают.
— И о соболях рассуждаем, — заметил сузунец. — Бьем их в лесах. Да цена за них какая? Тьфу. Мы-то еще рассейские, наши деды с Ермаком сюда пришли, а самоеду и остяку и совсем податься некуда.
— Защитничек самоедский! — встрял в беседу Ерофеев.
— Хоть инородцы, а люди все ж…
— Самоедцы-то?
— Люди, люди, — твердил свое сузунец. — Сами-то далече?
— Далече, — важно ответствовал Шумский. И Зуев улыбался, глядя, как чучельник входит в роль барина. — До самого Ледяного моря.
— Поди ж ты! Не дойдете.
— Чего ж ты радуешься? — осерчал Шумский.
Простоватый сузунец всплеснул руками:
— Чего не радоваться, ежели с готовностью на погибель идете.
— Дурья ты башка! — не вытерпел Шумский. — Никакого понятия. Идем смотреть достопамятности для научных целей.
— Большие, знать, вы люди! — восхитился сузунец. — А на гибель не боитесь скакать. Вы сами кто же будете?
— Нату-ра-лис-са! — скаля зубы, четко ответил Вану. — Мы нату-ра-лисса. Гибель нет. Сами пойдут — гибель будет. Со мной — нет гибели.
— Натуралисса! — причмокнул мужик. — Кого не видал в наших местах, а натуралиссы не было. Чудно мне. До Березова дойдете… Ну уж, куда ни шло — до Обдорского городка. А там обратно вертайтесь. Совет мой. Шайтану там место.
И долго еще словоохотливый сузунец, стоя у двери, глядел, как растворяются в снежной целине две пароконные повозки.
— Натуралисса…
Снежный тракт повернул с реки. Наст помягчел. Где-то совсем близко тишину прострочила цокающая песенка: «цик-цок, цик-цок, цик-цок». И следом — тоненький посвист.
— Клесты весну почуяли, — засиял Шумский. — Вану, слышишь, как клест по-остяцки поет?
— Цик-цок, цик-цок, — подхватил Вану. — Солнышко теплое скоро придет. Лед сломается. Рыба в сеть пойдет, ручей побежит к речке. — Махнул кнутовищем. — Цик-цок, стал Вану натуралисса. С Васей-воеводой, с казаком Ерофеевым едет Вану к Ледяному морю.
— Меня зачем забыл? — обиделся Шумский.
— Другая песенка будет, — пообещал Вану.
1
На сотни верст ни жилья, ни людей. Белая равнина, белый горизонт. И только три пары грузовых нарт в собачьих упряжках — на последней подставе поменяли лошадей на лаек — торили медленную дорогу к северу.
Мелькали редкие перелески.
Наконец пошли таежные чащи, сумрачные и по-разбойному настораживающие. Недаром первые поселенцы назвали их суровым словом — урманы. Возле медвежьих берлог псы заливались бешеным лаем, рвались из упряжи. Вану и Ерофеев с трудом сдерживали собак.
— Может, одного мишку поднимем? — подмигнул Ерофеев. — Медвежатинки отведаем…
— Медведей бить не допущу, — твердо сказал Зуев.
— Жалеешь?
— Жалею.
Ночевали где придется. То в затишке у берега Оби, то под ветвями пихты, а то просто посреди дороги, на нартах.
Наткнулись на заброшенную юрту с пустыми окнами, разломанными дверями, раскиданной крышей. Обрадовались безмерно. Тут же, посреди юрты, разожгли костер, натопили снега, погрелись чаем.
Вану собак покормил, пробил во льду прорубь, взял на наживку с десяток приличных налимов. Шумский принялся готовить еду. Вану деловито оглядел членов экспедиции, велел всем по очереди снимать прохудившиеся пимы. Втянул в рыбью кость, наподобие иглы, вощеную дратву, пахнущую смолкой, и без лишних слов принялся за свою сапожную работу. Левая рука его действовала заученно на три привычных движения: укол в подошву, короткий рывок и затяжка дратвы. Дратву перекусывал одним зубом, хищно и враз.
— В Березов приеду — в юрты побегу, к остякам, — поделился Вану своими тайными мыслями. — Кровь пить…
— Чего в ней хорошего? — буркнул Шумский, нарезая мясо. — Вот супчик будет сладок.
— Кровь оленья сладка, как квас, тепла, как хлеб, хмельна, как водка.
Зуев, укрывшийся с головой меховыми шкурами, но сдержал смешка. Каков Вану, а? И откуда слова такие взял?
— В Березове ранее бывал?
— С купцами ездил. Шкуры покупали.
— Охота там хороша?
— Зверя, птиц сколько хошь.
— Жить дешево?
— Не знаю, казак. Денежки есть — дешево. Нет денежек — дорого.
И Вану острым зубом перекусил дратву.
В груди его зарождается песенка. В остяке точно поместился музыкальный органчик. Он ненадолго замолкает. Вдевает дратву в игольное ушко — глаз прищурен, нитка протянута, органчик заведен:
— Приедет Вану в Березов, крови оленьей выпьет и будет веселый. И Зуев будет веселый, и Ерофеев будет веселый, и Шумский будет веселый. Всем Вану пимы подлатает, ходи туда, ходи сюда, тепло будет ногам. И ногам будет весело ходить…
Под нехитрые песни остяка как-то и думается веселее. Веришь: все будет хорошо, не загинут в этих северных пространствах, цели непременно достигнут.
Ерофеев смазывает ружье, зрачок нацелил в круглое дуло. Доволен: справное ружье. Ружье-ружьишко: оно и пищу даст, и опасность отвратит…
Особо ни об чем не размышляет. Служба есть служба. Во фляжке плещется спирт. Дичь, рыба, вяленое мясо, сухари — ешь вволю!
— Ломота, ломота в костях, — жалуется чучельник.
Скорей бы Березов. Вот где отдохнут, в себя придут от этой нескончаемой скачки по снегам и перелескам. Да и впрямь — по его ли годам сие путешествие? Преклонные годы и немощь — родные брат и сестра. Эх, отпарить кости в горячей баньке!
О немощи Шумский много не говорит. Зуев серчает. Давеча Василий гневно прикрикнул:
— Дядь Ксень, чтой-то ты кряхтеть стал часто.
— Не по хворости я, крестник. По старости…
Зуев вспылил:
— Крестник остался в церкви Успения на Сенной.
Разговор обидел чучельника. Тогда, в Тобольске, тоже ни за что ни про что накинулся. То ли тяжела ему ноша руководителя команды, то ли характер меняется. Может, так и быть должно. Вот и голос у него ломается — огрубел, приобрел мужскую хрипотцу. Вчера еще мягкая, мальчишечья натура ищет утешения в дерзком окрике, в отвращении всего, что умаляет самостоятельность.
Старик не стал ничего говорить Васе. Еще, гляди, разведут их слова, а ссориться им никак невозможно: всему делу конец.
2
В середине мая рукава Оби, а им нет числа, начали отворяться. Нарты чуть не угодили в полынью. Собаки проваливались в мокрый снег, вязли полозья. Зуев забеспокоился: вдруг до разлива не успеют в Березов?
Лайки часто сбивались в кучу, но Вану, легкий и сноровистый, выстраивал их цугом, умея сказать каждому псу нужное слово. Собаки понимали его лучше, чем других членов экспедиции. Постромки распутывались, санный поезд двигался дальше.
Вану не унывал:
— Мала осталась, мала. Будет Березов скора…
На освободившихся от снега, пригретых солнцем буграх запестрели кусты вороньих ягод, багульника. Кочки укутались в детский мох, кружевами вплелись в них белые лишайники, рядом пробивалась непокорная трава камнеломка.
Набрели на размытый тракт. Утопая в грязи, собаки вынесли нарты на крутой холм. Отсюда открывался вид на небольшую слободу, обнесенную земляным валом.
Вану громко закричал:
— Березов, Березов!
3
В приземистой деревянной избе — приказной — нашли казачьего атамана, или, как он тут звался, комиссара. Атаман долго рассматривал предъявленную от Академии бумагу.
— Не купцы, выходит?
— Не купцы. Я так сын солдата.
Фамилия комиссара — Денисов. Рожа свирепейшая: мохнатые черные брови, сросшиеся у переносицы, нос картофелиной, борода. Шумский чуть выдвинулся вперед, желая показать грозному комиссару, что чем-чем, а бородой ему не уступит.
Денисов рассматривал разношерстную, заляпанную грязью, невесть откуда свалившуюся ватагу во главе с веснушчатым пареньком. Странные гости, вовсе не похожие на тех, кто являлся сюда за рыбой и шкурами.
— Какая ж цель ваша будет?
Зуев сказал, что с месяц или около того пробудут в Березове, далее пойдут на север, к Карскому морю.
— Моржовый клык промышлять, так, что ли?
— Натуралисты мы. По научной части.
— А говоришь — солдатский сын…
Зуев усмехнулся:
— Такой мой поход.
— Отец в каком полку служит? Живой ли? — допытывался атаман.
— Живой. В полку — Семеновском.
— Ишь ты! — похвалил Денисов. — Слыхивал. На ихнем знамени, на полковом, слова хорошие: «Сим победиши».
— Верно.
— Ну что ж, живите сколько надо. Постой я вам определю. Петька!
Мальчик лет десяти бойко оглядел членов команды.
— Это наш казачонок. Сирота. Проводит вас.
По дороге Петька поинтересовался, откуда команда. Когда Зуев сказал, что путь ведут от Санкт-Петербурга, казачонок не поверил:
— Будет заливать!
— С чего же врать-то нам?
— Эвон где Петербург! Оттуда скакать и скакать.
— Вот и прискакали.
— Так вы царские родичи?
— Это почему ж царские?
— А говорили, в стольном городе Петербурге, окромя царя и царских родичей, никто не проживает.
Ерофеев зашелся от смеха, стукнул Петьку по затылку:
— Как моя рожа — царская?
Петька догадался: члены команды, пусть они и из стольного города, начальство невысокое и разговор можно вести без боязни.
— Да с твоей рожей не к обедне, — повернулся Шумский к казаку, — а как раз в приходскую…
— А с твоей бородой, — откликнулся Ерофеев, — приказную избу мести.
Зуев рассмеялся. Ежели до Березова дошли в такую распутицу, то до Обдорского городка на оленях и по воде, а там и до побережья — дойдут! Природа на лето повернула, а лето к человеку, идущему в путешествие, куда милосерднее.
И, видя, что Шумский и Ерофеев заводятся, прикрикнул:
— Будет ссориться, ваши высочества!
4
Березов основан в конце XVI века воеводой Трахионитовым. Был тут в ту пору остяцкий Сумгут-Вож, что значит Березовый городок. Казаки изгнали инородцев, построили церковь, деревянные избы, огородили бывший Сумгут-Вож земляным высоким валом.
Инородцы долго не могли примириться с русскими. Много раз приступом брали Березов, но всякий раз с ними расправлялись самым жестоким образом. Примерно за сто лет до прибытия сюда команды Зуева местный воевода взял в плен тридцать самоедских князьков, старшин, шаманов — все они были повешены.
Так и пошло среди инородческих племен жуткое поверье: где пришлые казаки начинают строить церковь, там жди беды, там убивают непокорных, выживают остяков и самоедов с насиженных мест, грабят местных жителей.
Отдохнув немного, Зуев с казачонком Петькой пошел смотреть слободу. Приютился Березов на гористом холме левого берега Сосьвы — неправильный четырехугольник, окруженный со всех сторон реками; около четырехсот сажен в длину и двести в ширину.
Негреющее солнце выблестело вспученные льдины на Сосьве, из-под снега торчали днища перевернутых лодок. Неподалеку от церквушки — высокий тын из стоячих бревен. Это был острог, выстроенный для сосланного в Березов князя Меньшикова. Два года жил он тут в заточении. У могилы с вытесанным из лиственницы крестом Зуев снял шапку. Некогда могущественный вельможа, воитель, любимец царя, покоился, всеми забытый, под этим тяжелым и одиноким крестом.
Подслеповатый поп водил Зуева по церкви. Поминутно крестился, показывал петербургскому натуралисту пожертвованные князем Меньшиковым и чудом сохранившиеся две священнические ризы со звездами, а также орденом Андрея Первозванного.
— Просвещен князь был разумом высоким, — вздохнул поп.
Мерцали свечи возле небольшого иконостаса, лик Христа, обращенный на Зуева, словно вопрошал, зачем отроку приспичило забраться в эти проклятые царями места. Что не мог спросить вслух Иисус, то прорвалось в служителе березовского храма:
— Так что же, господин натуралист, повлекло вас в сии края? Нам велено обращать язычников в православие, и несем службу аки можем, возвещая нехристям покаяние перед богом и веру в господа нашего Иисуса Христа. А вам что неймется?
— Неймется, что тут, батюшка, поделаешь… У науки своя вера.
— Кто ж тебя, отроче, прислал сюда?
— Доктор Паллас.
В храм — по стеночке, по стеночке — прыгающей, заячьей походкой проскользнул старый остяк в расстегнутой холстинной рубахе. На шее болтался крестик. Кивал, здороваясь с Николаем Угодником. Голова остяка похожа на венчик ромашки — желтая лысина, а в разные стороны торчали седые перышки волос.
Остяк зыркнул на Васю, пал на колени и начал отбивать поклоны перед иконостасом.
Краска на иконах пожухла, растрескалась — у святых был какой-то нищенский вид.
— Новую бы церквушку надо, — сказал Зуев.
— Надо, — согласился батюшка. — Доходы наши невеликие.
Остяк замер.
— Много ли, батюшка, обратили инородцев в православие?
— От своего шайтана трудно уходят. Чувствия у них другие. Иные помыслы. Мефодий, — обратился поп к остяку, — верно сказывали, что намедни своему божку деревянному молился?
— Цютоцку.
— Цю-ютоцку-у! — передразнил батюшка. — Чего ж ты просил?
— Маленько просил. Рыбки, песца.
— А в храме чего просишь?
— Стоб сыносек хоросую зонуску взял.
— Ох, Мефодий, смотри-и. За двумя зайцами погонишься… — Батюшка махнул рукой: — А вы, молодой господин, о просвещении мыслите. Инородцам надобен крест и меч.
— Читал я в разных книжках: человек везде себе подобен и составляет единый род в поднебесье.
— Самоеды не человеку — зверю подобны. А новейших книг мы не читаем, — рассердился батюшка.
— Науке меч не пристал.
— Вот сходи-ка к самоедцам. Иные речи услышу.
— Я полагаю, — сказал Зуев, — что, кроме оружия, есть состязание в слове. Потому и самоедское наречие начал помаленьку учить.
— Отроче, — жалея мальчика, произнес батюшка, — ведомо тебе, что апостол Павел вещал Тимофею в своем послании?
— Что же?
— От глупых и невежественных состязаний отклоняйся. Они рождают ссоры. Где ссора — там драка. Где драка — там смертоубийство. Помолюсь за тебя, чтобы скорее отвратился от наивного отрочества.
— Батюшка, в Писании есть и такие слова: рабу Господа не должно ссориться, но быть приветливым ко всем. Учительным, незлобивым.
Поп зорче взглянул на Зуева:
— Это применительно к человеческой породе сказано.
Поп от крохотного фитилька зажигал свечи. Огонек бросил короткий блик на потрескавшиеся губы Николы Угодника.
Еще раз с интересом оглядел Зуева:
— Ты чей сын будешь?
— Солдатский.
— Ну, ну, — то ли удивился, то ли осерчал поп.
Остяк поднялся с колен и прыгающей, заячьей походкой выскочил из церкви.
5
«Уверенность — дитя неведения, сомнение — плод опыта жизни», — говорил адъюнкт Мокеев.
Когда Зуев принял предложение Палласа, он и не подозревал, какую ношу взваливает на себя. Путь на Югру — не пробежка по Невской першпективе. Но только здесь, в Березове, осознал, на что
решился. Сдюжит ли?
В церкви похрабрился маленько. А что на самом деле ведает о самоедах?
Как соединить уверенность и сомнение, не знал даже Мокеев.
Но мальчишество взяло верх, и скоро освободился от тяжкого чувства, которое испытал в беседе с батюшкой.
Петька молча семенил рядом. Шейка худенькая, на ногах сапоги с мужской лапы.
— Ты самоедских тадыбов видал? — спросил Вася.
— Ворожей ихних? Издаля.
— Вот бы мне на них поглядеть.
— У-у-у, русских они не пускают. Если задобрить…
— Чем?
— Да хоть ружье подарить. Или еще чего. Ты богатый?
— Ружье найдется.
— Мне-то ружье ни к чему. Я из лука стреляю.
— Метко?
— Когда как придется.
— Толковый ты малый.
— Ты меня держись! — уверенно заявил Петька.
— Дитя неведения, — усмехнулся Зуев.
— Чего, чего?
— Это я так, про себя. Грамоту знаешь?
— А ты?
— Да помаленьку…
— Твой отец небось боярин? Или ахицер?
— В солдатском кафтане и треуголке.
— А не врешь?
— Чего ж мне врать, какая выгода.
— Каждый свою выгоду знает, — с взрослой серьезностью произнес Петька.
— Какая ж твоя выгода?
— А так тебе и скажи, — засмеялся Петька. — Пошто тебя сюда сослали?
— Отчего ж сослали? По своей воле.
— Врешь небось. Я все одно дознаюсь. Сюда еще графа ссылали. И князя. В меньшиковском остроге жили, под караулом. Отсюда не убежишь.
Зуев скатал снежок, метнул в стаю ворон.
— Записки сделаю об этих краях. Что увижу, то и запишу.
— Царице?
— Нет.
— Губернатору?
— Чудак ты, Петька. Учиться бы тебе. Упроси атамана послать в Тобольск. Там есть школа.
— Не, казаком стану. А то, глядь-поглядь, и атаманом. Кафтан с медалью надену, пойду собирать ясак.
— Откуда медаль возьмешь?
— С турками пойду воевать.
— Высоко сидишь, далеко глядишь.
— Чего ж не глядеть далеко? Мне об себе далеко надо глядеть.
— Где родители?
— Померли. Батьку самоеды в бою прибили, мать не помню. Знаю только: Марьей звали.
— Мою тоже зовут Марьей.
— Жива?
— Жива. Редко в последние годы видел ее. Четыре года в гимназии учился. Да вот в пути уж сколько. Так что, выходит, мать у меня сирота.
— И верно, сирота, — печально согласился мальчик. — Но ты не грусти. Я тебе подарю соболью шкуру. И еще куничью. Матери отвезешь. Я сам настрелял. И еще сколько хочешь могу настрелять. И уток, и всякой птицы, и всякого зверя. Я всякую птицу знаю. Турпана знаю, шилохвость, синьгу, зуйка, сокола. Я и лису могу прибить. У меня всякие стрелы, с разными беловятками.
— Что за беловятки?
— Беловятки-то? А то не знаешь?
— Не видал.
— Я покажу. Какой конец у стрелы — это и есть беловятка. Наконечник узенький — лучшее дело бить уток. На лису другая стрелка — с развилочкой. У меня разные беловятки. От отца остались. Я тебе дам. Самоеды за беловятками гоняются, а тебе так дам.
— Спасибо, Петька, я не стреляю. Ерофеев есть у меня — тот стрелок. С лету из ружья бьет.
— А из лука?
— И из лука.
— Тогда я твоему Ерофееву дам беловяток.
6
Невелик Березов, быстро его обошли. Глубокий, поросший березами овраг отсекал слободу от елового бора. Чуть правее, на берегу Вогулки, — остяцкие юрты. Тут жили обрусевшие инородцы — они приняли православие, но держались от казаков подалее, по другую сторону земляного вала. Русскому богу отдали веру, но привычки, поверья, повадки оставались, как у прародителей. Знали, что русский бог всемогущ, но втихомолку поклонялись божеству по имени Аутья-Одыр, который воплощен в щуке, и от него зависит улов рыбы. Русский бог далеко, и у него много своих дел, а повелевает обской птице Ас-Толах-Торум, принимающий вид чайки, — вон чайка парит над бескрайним половодьем, крылья распластаны, клюв настороже, глаз птнцы зорок. Зачем сердить Ас-Толах-Торума и Аутью-Одыра?
Зуев с любопытством смотрел на остяцкое поселение, где шла своя жизнь. Гортанно покрикивали мужчины, запрягая в нарты оленей, грелись на солнцепеке собаки, о чем-то судачили разношерстно одетые женщины.
Из инородческого становья к валу бежали ребятишки. Живые, пушистые зверьки, все на одно лицо. Петька быстро говорил им по-остяцки. Зуев догадался: речь о нем, дети разглядывали его, как диковинное существо.
Вася подхватил маленькую девочку лет шести, поднял над головой, весело заржал, изображая лошадь. Девчонка зажмурила глаза от страха, задрыгала ногами в оленьих чижах.
По становью уже прошел слух об этом человеке, прибывшем в Березов из самого царского города, с запада — ыл вата. Этот русский — луце — будет строить еще одну церковь. Мальчишки то и дело указывали пальцами на виднеющуюся в другом конце Березова колокольню.
Петька засмеялся.
— Чего они лопочут? — спросил Вася.
— Взрослые в становье сказали: ты пришел строить церковь.
— Какую церковь?
— Каменную, какую еще. Дескать, луце из царского города будет класть церковь, а привел тебя сюда тобольский остяк.
— Вану?
— Ну, с тобой который приехал.
Вася присел на корточки перед укутанным в теплый гус мальчиком с круглым ртом, круглыми глазами, круглыми щеками. Казалось, подтолкни его к оврагу, он покатится, как шарик.
— Тебя как звать? — спросил по-остяцки.
— Вит-Хон! — строго ответствовал малыш.
— Вит-Хон?
Петька перевел:
— Это по-ихнему водяной царь. Вишь чего выдумал. Пугает…
— Тогда я повелитель снега Сяхыл-Торум.
— Не Сяхыл-Торум, не Сяхыл-Торум, — загалдели ребятишки. — Ты русский поп.
— Я — поп?
Рядом валялась смоляная доска, вырванная из баркаса. Острый конец ее был закруглен. Выдернув доску из сугроба и подхватив малыша, Зуев подбежал к довольно крутому скату. Примостился на доске, усадил рядом малыша и, оттолкнувшись, съехал в овраг.
Ребятишки бежали к Зуеву, требуя каждого прокатить на доске.
Петька снисходительно поглядывал на эту затею. Не выдержал, растолкал малышню, облепившую Зуева, и решительно заявил:
— Я, что ли, рыжий?
— Конечно, рыжий.
Петька сорвал шапку, тряхнул белыми кудрями.
— Ну, не рыжий, — поддразнил его Вася, — но ведь и не водяной царь. Ладно, садись.
И они скатились на дно оврага.
— Луце, луце, луце! — наперебой галдели маленькие остяки.
Зуев дал каждому по кусочку сахара.
— Какой же я поп? — хохотал он. — Разве попы катаются на доске с горки?
Назавтра березовский комиссар Денисов пригласил к себе домой членов экспедиции на обед.
Похлебали жирной ухи из муксуна, отведали жареной оленины. Комиссарша потчевала гостей моченой морошкой, брусникой, медом. Ерофеев и Шумский налегли на бражку.
— А где Вану? — вспомнил Зуев.
— Как вчерась ушел к своим попить оленьей крови, так и не появлялся, — ответил Ерофеев.
Вася за обе щеки уминал морошку, белую тундровую малину.
— Бражки не отведаете? — подмигнул Денисов.
— Не, не пью.
— Молод наш предводитель, рано бражничать, — не одобрил Шумский.
Зуев сердито посмотрел на чучельника. Вот старый бес, знает же, что он не переносит разговоров о молодости, а возьмет да и ввернет неразумное словечко.
Вася рассказал о встрече с детьми из инородческого становья.
— Откуда такой слух у них пошел: церковь, говорят, пришел строить. Чудно!
— Чудно, да не совсем, — сказал Денисов. — Всего-то они остерегаются, ждут чего-то. Старики все молвят: черный день придет, прогонят их отсюда. Даже сказка у них есть на сей счет.
— Что за сказка?
— Так как же! Видишь ли, господин Зуев, на месте, где сейчас стоит церковь, лес был ранее. Да-а-а. И там обитало ихнее божество. Поклонялись ему остяки. Приклады богатые ставили. Пришли русские, затребовали отдать святое место. Видит ихний идол — некуда податься. И сказал шаманам: «Должен я отдать это святое место. Возьмите, что есть тут моего, и тащите на восток». Инородцы положили добро в лодки, лодки на плечи — и на восток. За рекой через луга лодки перетащить не смогли. Идол сказал: «Оставьте здесь». Махнул рукой — бугор поднялся над местностью. Через этот бугор теперь не ходят. Остерегаются: шайтан поселился. Ну и слух пронесся — церковь там поставят. Свой, дескать, приведет сюда русских.
— Кто свой?
— Ну, отступник из их племени.
— Выходит, я еще сказкой был предсказан? — удивился Вася. — И Вану вместе со мной?
— То ли ты, господин Зуев, то ли не ты, а вот поверье такое ходит. У них все сказки со смыслом — не верят нашему брату казаку…
— Так как верить? Сгони тебя с насиженного места, обрати силком в чужую веру — какая уж тут доброта, — заметил Шумский.
— Наше дело служивое, а пушечки всегда заряжены. Ведь бунтуют, злодеи…
— Против пушек и бунтуют, — укорил комиссара чучельник.
— Нельзя иначе! — твердо сказал комиссар. — Вы натуралисты, как я понимаю, по ученой части. Идете неведомо куда, делаете незнамо что. А мы про наши места одно только и знаем: порох держи сухим, ясак получай натурой. М-да. Тут еще не при мне, бают, бывал один знатель. Из немчуры.
— Делиль? — подсказал Вася.
— Навроде того. Да-а-а. Осмотрелся, понял, что к чему, — и бывал таков. На что мы привычные, а дальше Обдорского городка — ни-ни. Господи, — перекрестился на угол Денисов, — и что людям неймется? Было б там золотишко, у Ледяного моря-то!
Ерофеев пригоршнями захватывал из миски влажную морошку и, подставив рот, как под дождик, глотал ягоды, жмурил глаза, крякал. Согласно кивал головой то комиссару, то чучельнику, выражая полное удовлетворение жизнью, вольготностью казачьей вольницы. Ему нравилось тут. На стенах крест-накрест ружья и сабли, на полу ноги утопают в медвежьих шкурах, под притолокой ветвились оленьи рога. Тепло, домовито. Пожелай, и он мог бы так зажить, довольно перекати-полем мотаться по белому свету: то по Каспию неприкаянно, то в дальние оренбургские степи. Прикрикни на инородца, он тебе что хошь в избу притащит — куницу ли, соболя, а то и оленей приведет. Одно слово — казак! Хозяин на сотни верст. Вольготно-о-о! И не моги бунтовать, рогатое племя. Может, бросить все да напроситься в службу к березовскому атаману?
Ерофеев выпил еще стакан браги.
— Голова моя, головушка, — заголосил он.
— Закосел наш казак. — Вася положил руку на плечо Ерофеева.
От этого непроизвольного Васиного жеста стрелок Ерофеев совсем размяк. Застыдился своих грешных мыслей.
Вася развернул на столе большую карту. Отпечатанная в академической типографии лет десять назад, она изрядно поблекла, поистерлась, отдельные ее места буквально представляли белые пятна. Денисов удивленно выпятил губы. Вытер полотенцем руки, по изгибу контура легонько провел пальцем.
— Волга? — И изумился, словно открыл реку.
— Волга, — улыбнулся Зуев.
— Ух ты, растянулась… А это? Да Днепр. Так и написано, гляди — Днепр. Велика натура земли русской.
— Ты, что ли, никогда атласа не видал?
— Не довелось. Аз да буки — вот наши науки.
Зуев ногтем отчертил линию берега Карского моря — от Обдорского городка, Салегарда, линия проходила рядышком.
— Вот куда пойдем.
— Хе, хе, чего нарисовано. Тут выходит, что Обдорский городок чуть не на берегу морском стоит.
— А нет?
— Море подале будет.
— Море, может, и подалее. Наш же путь до побережья Карского залива — вот сюда.
— Не ходил, не знаю. Одно скажу: пути там нет. Сомнение берет. Да вам виднее…
— Какое виднее! — Зуев насупился. — Чего знаем про залив?
— Вот и говорю, — засомневался Денисов. И сочувственно пострадал. — Через тундру эту проклятую идти, немереную. А зачем, ради какой выгоды?
— Наш Василий, — сказал Шумский, — хоть малый, да удалый. Линия у него на лбу путешественная.
Этот довод отчего-то сразил атамана.
— Ежели линия… — Он уважительно погладил карту.
— До Обдорского городка, — размышлял вслух Вася, — пойдем на лодках.
— Это пожалуйста, — согласился Денисов. — Лодки есть, берите.
— Оленей в Обдорске отрядят?
— Отрядят. В день на олене можно ехать, не соврать, часов двенадцать. Устанет — выпряги, дай подкормиться. И опять в дорогу. Олень, олень…
Вася слушал атамана и вспоминал, как, напутствуя его в дорогу, Паллас говорил: «Об оленях особо напиши — наиподробнейше. Первое слово твое будет». И верно: об оленях петербургские зоологи мало что знали, не изучен был сей обиталец Севера.
Об оленях Денисов хорошо рассказывал.
7
Вечером Зуев записал в журнал рассказ атамана. Буковки крошечные, круглые. Строчка к строчке, как след пеструшек на снегу.
Вася сам еще как следует присмотрится к оленям, научится понимать их не хуже северян. Тягло, поилец, кормилец. Олень в запряжке никакого знака усталости не подаст. Не задыхается от бега. Но придет час — вмиг упадет бездыханный. Зимой на олене можно пройти до двухсот верст, но каждый раз, часика через два, выпрягать, дать поесть снегу. Выбьет олень мох у юрты — передвигайся на новое местечко, иди за юшей дальше — юшей прозвали самоеды оленя. Летом за сухостью олень мох не щиплет, а ищет свежую траву, гложет листву карликовых берез и ив. Оленье мясо — лучшее лакомство для инородцев. Из оленьих шкур — пимы и шубы. Оленьим мехом подбивают лыжи для лучшего скольжения. Оленьими пятками подшивают обувь. Для крепости и здоровья пьют настой из размолотых оленьих рогов.
Зуев не раз поразится, какие глубокие, всеведущие глаза у оленя — в них то печаль, то ожидание, то покорность. Кажется, этому обитальцу севера внятна речь человека. Даже в домашней лошади нет-нет и проснется нрав буйных степных коней. Олень не знает бунта против человека.
А хитрец какой! Мигом уяснит желание хозяина, увидевшего стадо диких оленей. Их надо залучить, заставить жить возле чума, где пахнет похлебкой, горланят дети, смолят лодки мужчины, вяжут сети женщины. И домашний олень — о, лукавец! — приблизится к вольным своим сородичам, вступит с ними в притворные игры, зная, что рядышком неслышно крадутся с арканами в руках люди. И пронесется над рогатой головой юши веревка, пущенная хорошо натренированной рукой…
Да, сама природа соединила оленя и самоеда.
Зуев писал, не замечая времени, потому что летние светлые вечера в этих землях не признают сумерек и солнце лишь на часок-другой освобождает от себя небо.
Вдруг он вспомнил вопрошающие глаза Денисова — за какой выгодой идут путешественники в тундру? Он не нашелся что ответить. Да разве одним словом скажешь?..
8
И только казачонок Петька заглядывал в избу, дожидаясь, когда Зуев освободится и они опять пойдут прогуляться. Еще много чего хотел показать Петька приезжему.
Петька сидел на порожке. Вот так и станет сидеть, пока Зуев не выйдет. Никто не схватится: где, мол, Петька? Он сам по себе. Где покормят, где попоят, где одежонку сунут.
У Петьки ноги быстрые, руки проворные. Кому дровишек наколет, кому огород польет, кого на лодке перевезет.
Лошадей в Березове немного, а у кого есть, кличут казачонка.
— Ну-ка, своди, пострел, на водопой.
Бегает Петька и в становье обрусевших остяков, что за оврагом. Уж как попотчуют! «Сиротка пришел, сиротка пришел…» Лопочут, смеются, суют вяленую несоленую оленину. Петька не уважает остяцкого угощения, но не отказывается. Чего обижать инородца? Хорошо, когда в становье приходит самоед Эптухай, охотник молодой. Лотом Эптухай со своим племенем отправляется на север, к Ямалу. А ранней весной и зимой частенько наведывается в Березов. То ясак приволокет, шкуры да меха, то в лавку заглянет. Эптухай годков на пять старше Петьки, а повадки что у мальца. И по-русски сносно калякает.
— Петька, пойдем на берег на лыжах кататься.
Эптухай, когда с горки съезжает, никогда не падает. А Петька нет-нет да и нырнет в сугроб. Эптухай гогочет, наваливается на мальчика, запихивает за воротник снег:
— Казак дурак, казак дурак.
Петька и не думает обижаться:
— Не дурее вашего брата.
— А самоед тоже есть дурак. — Эптухай хохочет, и щелочки его глаз совсем закрываются. — Который самоед пьет оленью кровь и жрет сырое мясо — тот умный самоед.
— Скажешь тоже.
— Так шаман Сила говорит.
— Он сам умный?
— Шаман? — удивляется Эптухай. — Он с духами, как я с тобой, разговаривает. Даже наши старейшины Вапти и Лопти не знают того, что шаман…
В Петькины колени упрямо тычется верный пес Бурый. «Играй со мной», — виляет хвостом. Мальчик гладит пса, отталкивает. Бурый урчит, не больно кусает Петькину руку. Когда-то в ездовой упряжке-пятерке Бурый был стремянным. Он повелевал пристяжными лайками, которые долго-долго не желали смириться с сыромятинной уздой. Серчал, возмущенным лаем наставлял на путь истинный. И как царственно, принимая на себя основную тяжесть поклажи, бежал впереди нарт! Теперь Бурый стар, плохо разбирает дорогу. Но сирота сироту всегда пригреет, приласкает. Ближе Петьки никого нет у Бурого.
— Да подожди маленько, — обещает казачонок. — Выйдет солдатский сын — вот и пойдем вместе.
А пес не желает ждать. Приседает на задние лапы, лает.
— Чего разлаялись? — выходит на крыльцо Зуев.
— За тобой пришли. Пишешь, пишешь… Зачем пишешь?
— Люди прочитают, узнают про Березов.
— А про меня?
— И про тебя напишу: славный малец живет в тутошних краях.
— Тогда и про Бурого моего напиши.
Бурый подбегает к Васе, кладет ему передние лапы на грудь.
— Да напишу, напишу…
1
Самоеды рода Эзынге, как и их соплеменники, не имели постоянного местожительства. Жили там, где хорошо оленю. Зимой по врожденному инстинкту олень тянется к югу. Ближе к лету его влечет к морским берегам, где прохладнее и меньше убийственных во время линьки комаров.
Нынешней зимой эзынгейцы поднялись вверх по Оби намного дальше, чем обычно: осели па время студеных месяцев в Небдинских юртах, верстах в пятидесяти от Березова.
Конечно, березовским казакам надо отвезти немалый ясак, но эзингейцы привыкли к этим поборам. Ясак отдавали не скупясь, не выторговывая лишней денежки. Это был богатый род. Он славился обилием оленьих стад, удачливыми охотниками.
Самым умелым охотником рода считался пятнадцатилетний Эптухай, парень независимый, гордый и смелый. На лыжах, подбитых оленьей шкурой, уходил в тайгу на много дней и всегда возвращался в юрты увешанный белками, куницами, песцами. Сваливал у чума шамана-князца Силы мягкую добычу, выпивал без передыха поднесенную кружку оленьей крови. Отведав вволю строганины из налима, твердого, как кусок льда, заваливался в материнском чуме спать и не просыпался целые сутки.
Накануне последней охоты Эптухай завернул в Березов, в Заовражную слободу к знакомым остякам. Его здесь хорошо знали. Молодой охотник владел остяцким и русским языками. Как и когда поселились в него эти языки, он и сам не знал. То иногда с русским казаком в тайге встретится (особенно полюбился ему сирота — казачонок Петька), то забежит в юрту остяка — вот незнакомые слова и западут в память.
На сей раз Эптухай пробыл в слободе недолго. Узнал плохую новость — в Березов прибыл отряд из царского города, которому велено класть церковь между Небдинскими юртами и Обдорским городком, а это и было то пространство, где испокон века кочевали эзингейцы.
— Подожди, и вас тоже заставят присягать русскому богу, — сказали Эптухаю. — Конец вашей воле. Мефодий сам слышал, когда ходил молиться.
— Это так? — спросил Эптухай у остяка.
— Слысал, слысал, — подтвердил Мефодий. — Самую Цютоцку слысал. Русский больсой нацальник. Новую надо церквуску, вот сто он сказал.
— Мы без воли жить не станем! — воскликнул Эптухай. — Мы, эзингейцы, будем ходить куда хотим. Куда олень — туда и мы.
Остяки березовской слободы посмеялись над ним:
— Церковь вас остановит… Мы-то осели на месте.
— Наше племя — большое. Мы никогда не поклонялись русскому богу. Не нужна нам церковь.
— Наши старики и во сне видели — будет церковь. Эптухай был в отчаянии. Лучше бы не знать ему этой новости!
— Ваши старики не сказывали, как остановить русских?
— К нам в слободу приходил один из отряда пить кровь…
— Разве русские пьют оленью кровь?
— Наш остяк приходил. Он привел русских из Тоболесска. Он проводник. Вану его звать.
— И что делать?
— Накажите отступника. Возьмите его в аманаты. А потом скажете русским: убирайтесь или убьем аманата.
— Тогда атаман Денисов пойдет на эзингейцев войной. Вы этого хотите?
— Атаман Денисов не будет воевать из-за остяка.
К ночи Эптухай явился в родное становье, рассказал главе эзингейского рода про услышанное от березовских остяков.
Сила огорчился:
— Одна беда идет за другой.
— А какая первая беда? — испугался Эптухай.
— Ночью мне привиделась, что все наши олени падут от мора.
— Но мы тогда пропадем…
— Скоро я позову мужчин на священную поляну. Я буду просить духов, чтобы они услышали нас и не напускали на стадо мора.
Сила закрыл глаза; голова его мелко тряслась. Эптухай знал — это шаман собирает волю, чтобы вести разговор с могущественными и милосердными духами.
— А чтобы русские не строили церковь, ты можешь попросить духов? — спросил Эптухай.
— Духи не вмешиваются в дела русского бога. Старейшины рода, которых шаман пригласил на совет, долго молчали. Один из них, Вапти, промолвил:
— Скоро негде будет пасти наши стада. Где церковь, там казак и поп. Горе какое! Куда самоеду податься?
— Нам дети наши не простят, если согласимся на новую церковь, — сказал второй старик, по имени Лопти. — Надо проводника взять в аманаты. Отдадим его в жертву Торыму. Пусть тогда русский начальник подумает…
— Ты его видел? — спросил шаман.
— Нет.
— А что говорят про него остяки?
— Я не спрашивал. Но он из города, где живет царица.
— Когда мне было столько лет, сколько тебе, Эптухай, — сказал Вапти, — я видел русского князя… Его звали Меньший. Он был сердитый. Меньший, меньший… Но он был Бóльший, чем сам атаман, даже чем начальник в Тоболесске.
— Этот тоже, наверно, больший, — вздохнул Лопти. — И все равно, надо аманата брать. Дети не простят, если русские построят новую церковь.
Наутро несколько эзингейцев во главе с Эптухаем отправились на необычную охоту — за остяком, который привел большого русского начальника в Березов…
2
Зуев делал записи в путевом дневнике.
Вошел Шумский:
— Василий, Вану пропал.
— Как?
— А вот так. Последний раз ушел к своим дня два назад — нет его. Сказано в Писании: храните себя от идолов. Заманили, заманили идолы остяка.
Прибежал казачонок Петька:
— Вашего остяка самоеды силком уволокли в свое становье. Бросили в нарты повязанного — ищи ветра в поле!
— В какое становье?
— Навроде бы в Небдинские юрты. Верст с полсотни отсель.
— Бывал там?
— Летошний год с одним казаком ездил туда. Там кумирня у них есть. Самих-то их не было. Летом к морю северному уходят.
— Не сказывали, за какую провинность?
— А чтоб церковь в тутошних местах не ставили.
— Далась им эта церковь! — в сердцах воскликнул Вася. — Что за наказание!
— С самоедами, знамо, шутки плохи, — подтвердил Петька. — Остяки все ж подобрее.
Атаман Денисов обедал, когда к нему прибежал Зуев. Комиссар особо не удивился.
— Эка невидаль. Дам я тебе другого проводника. Еще лучшего. Лошадь бы украли! А то инородца.
— Живая же душа.
— Не встревай. Не стоит того, — произнес атаман. — За молодостью все это говоришь. Какая ж живая душа у остяка-то? Натуральные записки пишешь. Но знай об чем. Умные люди почитают — засмеют. Самоеду ли, остяку свое племя завсегда дороже. Кровь к крови всегда пристанет. Норов у них злой и дикий. И хитрость звериная, и обман — вот душа их. Сырое мясо, свежая кровь — вот еда их.
Зуев слушал атамана молча.
— Уразумел? Знатного проводника тебе дам. Не хуже остяка. Опять же посуди: хочешь не хочешь, а волей не отдадут. Говоришь, в Небдинские юрты уволокли? Там Сила у них князец — этому руку в пасть не суй… Злобен!
Атаман слыл отменным служакой, умел разумно пользоваться властью. Ясашной податью самоедские князьки расплачивались исправно. А большего и не надо. Только так в мире и покорстве можно держать инородцев. Березовские старики до сих пор помнили, как его предшественник за малое неповиновение сжег на костре шамана из айвасидского рода. Самоеды разослали по тундре «священную стрелу», сигнал к восстанию. Сколько людей тогда погибло. Упаси господи! Атаман посмотрел на ружья, висящие крест-накрест на стене. Нет, нет…
— Жаль проводника, — сказал Зуев. — Малый славный… Ни за грош пропадет. Добра ему хотел, а вон как обернулось.
— Садись, обедай со мной, — пригласил Денисов, давая понять, что об остяке разговаривать больше не склонен.
3
Ерофеев, удалая голова, слушать ни о чем не хотел, как о том, чтобы силой вызволить Вану.
— Проси у Денисова отряд казаков — из-под земли остяка достанем. А ихнее племя кровожадное с потрохами смешаем. Наука им будет!
— Вот так ты и понимаешь науку! — рассердился Вася. — Негоже идти на самоедов с ружейным боем.
Когда он в отчаянии прибежал к атаману, и в мыслях не было просить в подмогу казаков. Единственно, в чем нуждался, — совете. Но Денисов ничего путного не сказал. А Шумский? Этому лишь бы в сохранности оставались чучела для кунсткамеры. Подосадовал на самоедов, что остяка умыкнули, и согласился на нового проводника: свет клином на Вану не сошелся. Пробормотал еще какое-то Цицероново изречение, мудрец.
Зуев не винил старика. Его понять можно. Стоит ли вязаться с инородцами, когда у команды иная цель?
«Только вышел я не в пору — пуля сделала свое…» Какие бесхитростные глаза были у Вану, когда он выкрикивал свою песенку о медведе. А может, не о таежном шатуне, о себе пел остяк, собственную судьбу предрекал?
— Трогаться, наверно, дальше пора, — сказал чучельник. — А, Василий? Чего зря время терять? Ну, случилось такое…
В русской печи томилась оленина. В избе жарко. Зуев, положив на колени тетрадь, быстро писал.
— Так что, будем собираться? — не отставал старик.
Вася не ответил, вышел во двор.
Петька грелся на завалинке.
— Айда со мной, — позвал Зуев.
Миновали огород, вышли к берегу Сосьвы.
— Дорогу на Небдинские юрты покажешь?
— Чего не показать?
— Запряжку оленей выводи завтра утром за околицу. Еду я прихвачу. Махнем?
Петька засмеялся:
— Почему не махнуть? Махнем. Наше дело служивое.
Наутро Шумский увидел на столе записку: «Други мои, ушел с Петькой вызволять Вану. Не берите в голову скверные мысли. Остаюсь — Василий Зуев».
Чучельник вздохнул: «Во, во, так и чуяло мое сердце».
Вышел во двор.
— Спаси тебя господь…
4
Изба гудела от комаров. Ладонь поднимешь — кровоточит. Лежа в постели, Шумский закидывал на лицо бороду: как сеткой укрывался. Ворочался, кашлял, вздыхал.
Какие чучела сделал — трехпалый дятел, гагра чернозобая, турпан, чагва. А бурундук? Оскал крысиный, а так и хочется погладить по шерстке. В кунсткамере сроду таких зверюшек не было, вот народ подивится.
Васька, Васька… Как подумает о нем, ничего не мило.
В церкви перед иконой Николы Чудотворца поклонился:
— Верни, святой, Василья Федорова Зуева. Не допусти ранней его погибели. Мало чего хорошего видел. Зла никому не принес, чист, не грешен.
Подслеповатый поп укорил:
— А ведь упреждал отрока.
Минула неделя, как Зуев исчез. Тяжело было на душе старика. Самые черные мысли лезли в голову.
Белые ночи стояли над Березовым. Непривычно.
Шумский шел к берегу Сосьвы, отсюда далеко видать. Отмахивался веткой от комарья — оно тут же темным облаком налетало — прислушивался. Тихо. Сосьва, словно молоком приправленная белесостью неба, сонно и влажно чмокала от рыбьего всплеска.
За стариком увивался Петькин пес Бурый с длинными ушами, похожими на оленьи варежки. Подняв острую морду, Бурый выл. Тотчас откликались березовские собаки — от двора к двору, в заовражье, в остяцкую слободу.
— Смолкни, проклятый, — смирял Бурого чучельник. Тот ложился рядышком, косил на старика глазом. Винился за несдержанность, за сочувственный вой. Голосом выразил и свою — по Петьке — и стариковскую тоску.
На дальнем конце Березова замолкала последняя псина — так замирает эхо — и опять лишь редкие всплески на Сосьве тревожили тишину. Тогда Шумский говорил Бурому:
— Ты не гневайся на меня. Я сам старый дурак. Недоглядел. Вот ты скажи: найдешь их по следу?
Бурый приподнял уши-варежки. Признал свое бессилие. Был бы помоложе — какой разговор. Не тот нюх ныне. И ноги не те. Все, кому не лень, пинают — кабы здох, кабы здох. На охоту не берут, какое там. Хорошо, Петька приласкал. А то — хоть погибай. Не от голоду, рыбы вдоволь. Жить без ласки и призора хозяина страшнее, чем смерть от голодухи.
Ерофеев редко появлялся. Повадился к одной вдове. Еще в питейном доме его видали. Казаки из городового березовского войска тянулись к нему — из ученой команды! Ерофеев не дурак! Сразу оценил свое положение, принимал уважительные чарки, на всякие расспросы отвечал охотно. Много кой-чего узнал в Палласовой команде.
На Зуева сердился. Кто же к самоедам бегает без ружья?
А в Березове ему нравилось. Чем не житье? Пуд ржаной муки — пять копеек, пуд говядины — двадцать копеек. Городок небольшой. Ожениться, корову, лошадь купить — чего еще надо?
— Осиротели мы с тобой, Ерофеев, — говорил Шумский. — Чего делать будем?
— Чего делать, чего делать… Вон сколько мы с тобой чучелов приготовили. Паллас спасибо скажет. А какую росомаху тебе подбил!
— Что росомаха — о ней ли речь? — Старик прислонился к печи, слезы катились по щекам, по бороде.
— И я б с тобой поплакал за кумпанию, — спокойно сказал Ерофеев, — да слез нет.
— Тебе чего плакать? А я Ваську с купели знаю. Он мне заместо сыночка…
Отчего-то совестно стало Ерофееву. Вроде не провинился, а не по себе. Где они, эти дикие юрты? Наведался к крещеным остякам. Те запричитали, зацокали:
— Что тама нада?
— Парня бы выручить…
— Не выруцис. Тундра один ходить незя. Болота.
На минуту и хватило решимости.
5
Нарты легки, воздушны. Олени бежали споро, низко пригнув головы. Копыта слегка оседали в серой подушке, искристый звук высекался, полозья скользили по нерастаявшим еще сугробам. Петька прицыкивал по-взрослому, выгоняя скорость. Оленям он дал прозвища и строго покрикивал:
— Эй, Марфушка, вбок-то не вались. Эй, залетны-ы-я, Петруша, нажми.
Зуев покусывал сухую соломину. Какие они, самоеды? Как встретят?
Сама жизнь представляла удобный и естественный способ поближе с ними познакомиться, войти в доверие, сделать записи об их житье-бытье.
Скрутят? Не станут разговоры разговаривать?
Жалость к ни в чем не повинному остяку оказалась сильнее страха. Не гимназия, не Паллас — жизнь давала трудный экзамен.
Лицо омыл свежий ветер с Оби. Зуев чихнул. Петька весело взвизгнул:
— Чихай, чихай! Самоед всегда просит перед охотой, чтобы чихнулось. Охота будет удачная.
— Давай, Петька, чихать вместе. Вычихаем удачу.
Казачонок заправски достал из кармана расшитый кисет, неторопливо прихватил щепоть табаку, сунул в ноздрю, в другую. Голова мальчика дергалась от чиха, слезы полились из глаз.
— Давай и я за кумпанию, — попросил Зуев и выудил из кисета горсть табака. Носы их взрывались, как петарды. Стало жарко, весело, свободно. Опрокинулись на спины, болтали ногами. Олени запрядали ушами. Наконец седоки отчихались, и Петька звонко, посвежевшим голосом заорал:
— А ну, залетныя!
До чего ж славный мальчишечка, этот казачонок. Кто б дал ему десять лет? Атаман!
— Петька, помнишь, ты про святую поляну сказывал?
— Ну.
— Она далеко?
— У Небдинских юрт и будет как раз.
— Заодно бы и поглядели, а?
— Но любят самоеды, когда русские суются в ихние кумирни. Серчают. Особливо их шаманы.
— А потихонечку?
— Ясное дело, потихонечку. Я тебе говорил: со мной не пропадешь, держись меня!
Бор оттеснился в сторонку, глазам открылась просторная поляна.
Золотистые лютики, незабудки цвета озерной воды, полярный мак разом выплеснулись из сероватой моховой подстилки. Тундра не щеголиха. Повседневный наряд ее небросок, как у затрапезной, неумытой остячки. А тут, открытая теплому солнцу, закрасовалась, выставила, словно на ярмарке, свои молодые, сарафанные краски. Через неделю-вторую с севера задует ветер и мигом сметет эти узоры. Но сейчас тундра праздновала свое мимолетное освобождение от ржави болот, унылого однообразия лишая и кочек.
Зуев восхищенно крикнул:
— Петька, гляди, что делается! Краса какая!
— Вижу небось, — сдержанно отозвался мальчик.
На крутом пригорке высилась одинокая сосна со скошенной к западу кроной. Мальчик остановил оленей, распряг их.
— По этой сосне и знаю, где Небдинские юрты, — сказал казачонок и прутом пугнул оленей. — А ну гуляйте, да чтоб недалече.
— Не убегут?
— Куда бежать? Оне домашние.
Примерно в полуверсте от пригорка плотной стеной стояла тайга.
— Пошли в урманы.
Почва прогибалась под подошвами.
В лесу тоненько посвистывали бурундуки.
По стволу прямо перед Петькиным лицом сиганула куница.
Трудно пробираться сквозь нехоженую чащу — сырые овражки, повергнутые буреломом деревья, елки с твердыми иглами.
В узких просветах зеленоватого сумрака увидели ровную, точно выстриженную, опушку. Повсюду на еловых ветках, от комля и почти до вершин, развешаны луки, колчаны, звериные шкурки, бусы из сушеной морошки, мониста из камней, вяленая рыба, медвежьи и оленьи шубы. Странная и разнообразная коллекция — приклады — являла собой дары языческим кумирам. В этой таежной «кунсткамере» были свои персоны: два идола в рост человека. Один, изображающий мужчину, одет в изъеденную временем малицу, украшен медными бляхами, лоскутами из холстины, лентами, самоедскими наградами всех достоинств. Рядом — идол-женщина, тоже в мехах. От шеи до живота ожерелье из шишек, камешков. Деревянная щеголиха, казалось, улыбается тонко выточенными губами. Идол-мужчина, напротив, мрачен, резчик придал его лицу застывшее выражение, лишь в глазницах сверкали кусочки янтаря.
— А мужик, гляди, на тебя воззрился, — шепнул Петька. — Ой, сейчас как вскочит.
— Тихо! — осадил мальчика Зуев. — Не шебарши.
— А боязно.
— То храбер был, а то застращался, атаман.
Так вот она — священная поляна! Вот бы зарисовать… Вдали послышались невнятные мужские голоса.
— Пригнись! — Вася придавил Петькину голову к земле.
6
С противоположной стороны к кумирне один за другим выходили самоеды. Чинно кланялись божкам, приседали на корточки.
Их было человек тридцать. Чего-то ожидали.
Ага, вот: ударяя колотушкой по бубну, на опушку стремглав выскочил приземистый мужик в маске: распущенная бородка из длинноволокнистого седого мха, в оскале рта — острые, из моржовой кости зубы. И узенькие прорези для глаз с мохнатыми бровями из того же мха.
Самоеды почтительно следили за приземистым мужиком, который исступленно молотил по бубну палкой, обшитой оленьей лапой.
— Гой, гой, гой, гой! — воинственно загалдели инородцы.
Действо разыгрывалось быстро, на первый взгляд нелепо, но, несомненно, подчинялось правилам и старинным обычаям.
Беснующийся шаман все ближе и ближе подскакивал к божкам, как бы завоевывая пядь за пядью пространство для своей ритуальной пляски, вздевал к ним руки, отбегал, вихрем кружился на месте и тогда становился похожим на раскрученную юлу. Ладони шамана были обращены к деревянным идолам: «Откройте тайну!»
Тайна витала рядом. Вот-вот схватит ее, как ускользающую из рук птицу.
Тайна не давалась. Возможно, к ней надо было настойчивее обратиться. И самоеды помогали своему шаману:
— Гой, гой, гой, гой!
Шаман прильнул ухом к земле. Рукой призвал к тишине.
Взмыл вверх, раскрученный неведомой пружиной. Как знать, возможно, духи в этот момент были заняты иными делами, но все равно во что бы то ни стало их следовало склонить к заботам племени.
Шаман будил их.
Голос его перешел в тонкий вой, и в нем звучали призыв, отчаяние, жалоба.
Да как же не услышать такое!
Т-с-с. Шаман замер. Его тело напряжено, словно тетива. Еще одно протяжное восклицание — стрела заклинания выпущена, она попала в цель.
Духи услышали.
— Гой, гой, гой, гой!
Шаман кидается плашмя на землю. Что в этот миг видится ему, какие голоса внятны?
Он резко и освобожденно срывает с лица маску. Усталый, лысый, с впалыми щеками, узкой бороденкой старик-лесовик. Рот беззуб, губы синюшные. Булькающие звуки во рту. Духи поведали желанные вести.
Победный клич разнесся над тайгой.
Двое мужчин вывели па поляну оленя, повязали ему ноги.
Шаман молитвенно вскинул руки. Несколько знакомых слов повторялись чаще других: пэдэре-пум, ханунда.
Зуев припомнил: лесной бог, жертва.
Бедный олень! Он даровался духам — плата за сообщенные добрые вести.
Взявшись за руки, выбрасывая вперед ноги, самоеды кружились вокруг животного:
— Нумгяны… Ани дарово…
Здравствуй, небо! Здравствуй, солнце!
Простые, детски ясные слова никак не вязались с тем, что произошло позднее.
В руках мужчин сверкнули ножи. Сначала они как бы затачивали их о меховые сапоги. Большим пальцем проводили по острию.
Не шелохнувшись, олень стоял на месте. Взмах ножа — и он рухнул на передние ноги.
Самоеды подставляли ладони под струю крови из шеи павшего животного. Рогатая голова его напоминала обрубок дерева с корявыми и голыми ветвями.
Олень бился в судорогах.
Восторгу и ликованию мужчин не было границ. Они мазали кровью лица, обагряли ею губы и щеки идолов.
Сцеплялись руками, образуя некую живую гирлянду. Размыкали ладони и, вскидывая вверх, изображали ими подобие рогов. Тяжело били пятками оземь; так рыхлит мох взбешенный дикий зверь. У некоторых на губах выступила пена. Шаман же, напротив, успокоился, он застыл возле идолов; безмолвный, помертвевший, с потухшими глазами, сам напоминал идола — выплеснул из себя неукротимость буйства, зарядил им соплеменников и замер.
Как же с такими людьми найти общий язык, как пробиться к их душам? У Зуева перехватило горло, тошнило. В глазах пошли круги, поляна накренилась. Теперь, казалось, самоеды мельтешили по вздыбленной поляне, и оттого их пляска выглядела еще более неправдоподобной.
Бежать! Не ровен час, приведут собак полакомиться, те учуют незнакомых, затаившихся в кустах людей.
Ползком выбрались из укрытия. Стараясь ненароком не наступить на сухую валежину, миновали бурелом.
— У-у-ф! — Петька присел на поваленную ель, достал из торбочки ломоть хлеба, кусок мяса. — Поешь, — предложил Зуеву.
— Какая еда. Попить бы.
— К реке выйдем — напьемся. — Казачонок вонзил остренькие зубы в кусок сушеной говядины. — Я как напужаюсь, так жрать охота. Ем, ем, страх-то и проходит.
Давно он так не трусил, хотя всякого повидал за свою короткую жизнь: и от медведя в урманах спасался, и от волков. Тут же было что-то иное, старики и те небось того не видывали.
Зуев улегся на трухлявую лесину, руки раскинул, точно на спине плыл. Не мигая, глядел в небо. Он был бледен, пот выступил на лбу.
Петьку неожиданно озарила догадка про его нового друга: какой он предводитель ученой команды из царского города? Парень как парень, разве чуть постарше. Волосы на лбу слиплись, а веснушек на носу — мать моя рóдная. Прежде не замечал этих веснушек. За брата мог бы сойти. Эх бы, такого братца! Научил бы его всему, что сам знал и умел. Сажёнками Петька умел плавать, эхе-хе как! А зимой какую крепость из снега можно соорудить. Насыпать поверх жердей, снегом забросать — юрта. Огонек раздуть — славный костерок. Зайчишку освежевать да на угольки.
Петька дожевал мясо, завернул в тряпицу недоеденную краюху. Глубоко выдохнул — во пузо набил. Теперь он не боялся. Главное — не заметили их. А остяк ничего — не пропадет. Атаман отряд соберет: «Ну, служивые, подмогнем Василию, господину Зуеву. Вишь ты, самоеды чего учинили…» О, сами тогда от страха задрожат. Нате вам вашего остяка, целехоньким, только не трожьте.
7
Окровавленные лица, безумствующий шаман, нелепые выкрики… Клыки? Нет, клыков не было. Да люди ли они? А он с березовским попом умничал — состязание в слове, быть учительным…
— Ты что? — толкнул его Петька. — Я сам испужался, теперь чего робеть?
В Березов!
Пропади все пропадом! Нет бы, подумавши, честно и прямо сказать Палласу: не могу-де, не сдюжу. Соколов! Ему надо было идти. Еще этот хрыч старый — путешественная линия, путешественная линия. Всех заворожил! И Паллас поддался на пустую наживку.
— Ты что? — опять обратился к нему Петька.
— Да смолкни!
— Сам просил, — обиделся Петька. — Я не набивался.
Вася испытывал какое-то странное чувство. Подняться — и прямиком к оставленным оленям. Но не в состоянии был пошевелиться.
Хрустнул валежник. Кто-то по-медвежьи дерзко раздвигал кусты.
— Эй, эй, эй! — Из зарослей продрался раскосый широкоплечий парень лет пятнадцати. — Петька, казак! Здорово! — Парень осклабился: — Охота, да? Белку бьешь? Где твои беловятки?
На голове раскосого парня лихо торчала собачья шапка, обут он был в меховые сапоги, за спиной ружье. На широком поясе — тушки белок.
— Эптухай! — обрадовался Петька.
— Кто? — ткнул пальцем в Зуева раскосый парень. — Почему раньше не видел?
— Не березовский он. Из царского города приехал.
— Ты?
— Я.
— Ты? — еще раз спросил Эптухай. — Из царского города?
— Я, я, — не смог сдержать улыбки Зуев.
Эптухай надвинул шапку на самый затылок.
— Что тут нада? Песец нада? Порох сыпь, дам песец. Три песца нада — водка и табака давай. Баш на баш.
Эптухай показал, как возьмет штоф и будет пить прямо из горлышка. Втянул в себя воздух, выдохнул. Зажмурил глаза.
— Пых, пых, пых. Курыть будем. Трубка во-о-о! — Развел руками, изобразил, какой длины трубка. — Пых, пых, пых.
— Какая у него водка, — сказал казачонок. — Проводника пришли выручать.
— А-а-а, — протянул Эптухай. — Проводника выручать! Тебя как зовут?
— Василий Зуев.
— Васи Зуя? Васи, скажи своему большому начальнику, чтобы не строил церковь.
— Какому начальнику?
— Своему.
Петька засмеялся:
— Ну, чудак ты, Эптухай. Он и есть начальник.
— Молчи, Петька! — Молодой охотник рассердился. — Казак — дурак, Эптухай — не дурак. Васи Зуя, зачем Петька врет?
— Он не врет.
— Ты большой начальник? — изумился Эптухай.
— Не так чтоб большой. Малый у меня отряд, — сказал Зуев.
Легким движением плеча Эптухай скинул ружье, положил на локоть. Поднял дуло. Грохнул выстрел. К ногам Зуева упала белка. Эптухай заявил горделиво:
— Не целился, а белка есть. Берн белку! Еще сто белок подарю, хочешь? Только церковь не клади. Там церковь, тут церковь. А проводника Торыму отдадим. Зачем ведет строить церковь?
Эптухай уселся на трухлявый пень. Рассматривал Зуева. Не было в его взгляде робости.
— Царицу видел? — спросил Эптухай. И, не дождавшись ответа, выпалил: — Что говорят о самоедах в царском городе? Что говорят о наших старейшинах Вапти и Лопти?
Петька засмеялся:
— Так в царском городе и знают о Вапти и Лопти.
— А о ком же знают? — удивился Эптухай.
— О турках знают, — уверенно сказал Петька. — Правда, Вася? С турками воюют потому как.
— Турков не знаю, — признался Эптухай. — Как шамана их зовут?
Казачонок повернулся к Васе:
— Как шамана их зовут?
— Султан.
— Султан, — как бы перевел Петька. — Шаман их, турков-то, зовется Султан.
— Туркам русские тоже строят церковь? — поинтересовался Эптухай.
— Тьфу на тебя, — осерчал Петька. — Во чего выдумал. Вася по ученой части. Он сам пошел выручать проводника. Церковь, церковь… Враки все это!
— Как ты, Петька, сказал?
— Враки!
Эптухаю это слово понравилось. Он несколько раз повторил его — хрустко, щелкающе, как кедровые орешки разгрызал.
— Правду Петька говорит? — спросил Эптухай.
— Правду.
Эптухай задумался.
— Трубка во-о-о, — захохотал неожиданно молодой охотник. — Курыть будем? Пошли ко мне в чум. Мясо пожарю, рыбу сварю. — И повторил щелкающее, каркающее, чудное слово: — Враки, враки, враки…
Узенькие глаза Эптухая поблескивали. Над верхней его губой пробивался темный пушок, но подбородок твердый, как у взрослого мужчины. Он потер щеку.
— А остяцкий тадыб, выходит, меня обманул.
— Верь ему больше, — воскликнул Петька. — Старый брехун.
— Враки, враки, — хохотал Эптухай. — Пошли, луце, не бойся…
1
Старейшина Вапти явился в чум, где уже вторые сутки дожидался своей участи Вану.
Чум старый, продырявленный, в проплешинах. Остяка стерегли два низкорослых самоеда в дырявых малицах. Как и чум, они тоже были плешивы.
Вапти вполз в тесное, полутемное жилище.
Вану лежал па спине. Он никак не мог уяснить, что же с ним произошло, почему привезли сюда. Возвращался домой из остяцкого становья, размахивал руками — не только свежей кровью, но и бражкой изрядно угостили, — распевал песенку. На голову накинули мешок, сдавили плечи, кинули на нарты. Полозья скрипели, десять ножей точили о точила.
Вану, с детства воспитанный у тобольского купца, много знал и видел. Куда больше, чем его сородичи, не ведающие ни о чем, кроме тундры. И все же не предполагал, что сородичи могут быть так коварны. Вану мог испытывать чувство, похожее на любовь. Купца своего, кожевенника, пахнущего квасцами и сыромятиной, не любил. К Василию Зуеву и членам его команды был привязан. Но одного чувства не ведал Вану — страха. Он нисколько не боялся тех, кто взял его в аманаты. Поэтому простодушно, с любопытством рассматривал пришедшего к нему старика.
Тот долго раскуривал трубку. Прикрыл глаза, бубня что-то себе под нос.
— Чего поёшь? — смело спросил Вану по-самоедски. — Говори. Зачем привезли?
Старик, судя по всему, не собирался тут же вступать в разговор. Тогда и Вану затянул негромкую песенку про то, что его забрали у натуралиссы Васи, а почему забрали, не знает ни Вану, ни натуралисса Вася, ни старик Шумский, ни казак Ерофеев, ни атаман Денисов, ни белки, ни бурундук, ни волк, ни медведь, а знают одни самоеды, на которых рассердится воевода Вася, накажет их, когда узнает…
Песня Вану была жалобна, но одновременно и воинственна.
Глаза Вапти слезились то ли от старости, то ли от вонючего табачного облака. На носу повисли две старческие капли.
— Я старейшина рода Вапти, — зашевелил наконец губами старик. — Ты русских привел в Березов?
— Я, — гордо ответствовал Вану. — Натуралисса Вася просил.
— Ты хуже волка, о котором поешь. Всякий отступник хуже волка. Ты знаешь, что делают с бешеным волком?
— Зачем так говоришь? Старейшина ум должен иметь. Волк на людей бросается. Я на кого бросался? Вреда от меня нет.
— От тебя хуже вред, чем от русских. Ты сначала предал своих отцов — пошел в церковь. Теперь нас предаешь. Ты смерти достоин, и ты ее получишь. Где пасти стада самоедам? Где жить? Где церковь, там поп и казак. Где поп и казак, там гибель.
— Не знаю про церковь…
— Врешь!
Вану зло уставился на старика.
— Вану никогда не врет. Казак врет. Купец врет. Вану никогда не врет.
— Тьфу на тебя, — плюнул Вапти и вылез, согнувшись, из чума.
И тогда Вану понял, что дело плохо. Близок час, когда его тень направится в подземное царство и помаленьку превратится в крошечную жужелку. А как хотелось побыть еще человеком. Построить свою юрту со слюдяными окнами, взять в жены красивую остячку, родить сына… Он велел бы назвать сына по отчеству. Как шутейно называл его Ерофеев — Вану Тундрыч.
И еще он пожалел Зуева: кто поведет его в тундры, к морю?
2
— Луце, ты боишься? — спрашивал Эптухай, хлопая Васю по плечу. — Петька, спроси, зачем он боится?
— А мы видали ваших… Как они прыгают и орут на поляне! — Петька вскочил на поваленный ствол сосны и задрыгал ногами.
Эптухай, однако, не засмеялся. Он поправил на плече ружье.
— Однако, не надо так, Петька… У вашего атамана есть начальник?
— А как же.
— Ваш начальник в Тоболесске живет. Я знаю. Он говорит, чего делать казакам. Он важный начальник, его все русские боятся.
— А начальник самоедов на небе живет? — спросил Петька. — Он оттуда приказывает, да?
— Казак дурак, казак дурак! — ответил мальчику Эптухай.
Вышли к одному из протоков Оби. Глазам открылось множество островерхих чумов.
— Луце, — обратился к Васе молодой охотник, — с шаманом будешь говорить?
— Буду.
— Вот хорошо! — И что-то быстро-быстро закричал по-самоедски.
Из ближайшего чума скакал коротконогий мужик в малице. На голове его не было никакой растительности, лишь редкая узкая бороденка спускалась на грудь.
Отовсюду к пришельцам спешили люди. Молча разглядывали Зуева и Петьку.
На своем скором, булькающем языке заговорил шаман.
Эптухай обратился к Зуеву:
— Он спрашивает, зачем прислал тебя березовский начальник?
— Объясни ему…
— Луце, наш шаман знает по-русски. Сам скажи.
Шаман неожиданно улыбнулся:
— Знаю по-русски. — И пригласил: — Пойдем. Вот мой чум.
— Можно и мальчику?
— Нет, мальчик пусть останется. Я тебя буду слушать.
3
Шаману на вид лет шестьдесят. Пальцы его нервно шевелились: то, казалось, прядет шерсть, то скручивает нить. Беспокоился, пожевывал синюшными губами.
Посреди довольно просторного чума на костре варилась похлебка. Земляные нары с накиданными на них шкурами замыкали внутреннее пространство жилища.
Гарь и дым разъедали глаза, хотя круглое отверстие в конусе чума предназначалось для тяги.
Шаман, он же князец рода Сила, подбросил в огонь березовые плашки. Уселся напротив. Ни один русский не сидел в его чуме. Но этот парень из царского города, и он явился в становье без ружья. Это поразило шамана. Руки его лежали на животе, пальцы нервно двигались — «скручивали» нить.
Сила знал, какие небылицы о шаманах ходят среди казаков. Конечно, эти слухи дошли и до царского города. Пусть луце увидит, что шаман не какой-нибудь шайтан, а такой же человек, как и все.
Сила трудно подбирал русские слова. Что привело луце к эзингейцам? Племя ничем не провинилось перед березовскими казаками. Ясашной податью расплатились. Не бунтуют. И, говоря все это, настороженно узкими глазками ощупывал Зуева.
Тишайший, уютный, домашний старичок; вот-вот зевнет, уставши от дневных трудов, и залезет на печь. Господи, кто бы предположил, что час назад в этом старичке бушевали такие страсти!
— Я пришел выручить проводника.
— Это твой проводник?
О, старик себе на уме. Такого не проведешь на мякине.
Сила сказал, что он не желает зла русским. Пусть все живут в тундре, места хватит всем. Но эзингейцы прослышали: русские хотят строить еще одну церковь возле Обдорского городка, Салегарда. Поп заманит эзингейцев в храм, силком обратит в русскую веру. А самоеды этого не хотят. У них свои духи. Зачем же добрый луце (он так и сказал: добрый!) несет самоедам зло? Как бы люди царского города отнеслись к тому, если бы самоеды приказали им строить кумирни? Разве они захотят поменять своего бога? А что делают попы («бáтушки», сказал Сила) с самоедами, которые не принимают креста? Кнутом стегают. На костре сожгли шамана айвасндского рода Енора.
— Все так, — сказал Зуев. — Сила рассудил мудро. Русские не допустят, чтобы в стольном городе были кумирни. Но и он тоже не собирается строить в тундре церковь. Иная цель у него — идет к морю. Вот карта — он показывает карту.
Сила разглядывает карту. Ему интересно. Но сейчас другой разговор.
— Тогда скажи, зачем к морю идешь?
— Карту хочу исправить.
Сила задумывается.
— Много вас?
— Я, старик один, егерь и проводник.
— Русские хитры, — делает неожиданный вывод шаман. — Я знаю, русские хитры.
— Какой я хитрец? Я солдатский сын. Что думаю, то говорю.
— Все русские так говорят. Сам слышал, как ваши купцы торгуются: не обманешь — не продашь.
— Я не торговец, нечего мне продавать.
Два старика забираются в чум, садятся у огня, слушают Силу, который по-самоедски говорит им про Зуева.
— Сале-гард, Сале-гард, — чаще всего повторяет глава рода эзингейцев.
По лицам стариков ничего нельзя понять. Иногда разве причмокнут: то удивленно, то настороженно, то сердито.
Один старик прикрыл глаза. Это Вапти. Второй — Лопти. Он не спускает глаз с пришельца. Зорок, насквозь видит.
Вапти очень стар. Он устал смотреть на белый свет, его ничем не проймешь. Помнит русского князя, который жил в Березове. Царица его туда прислала.
У Вапти нос широкий, лопаткой, лицо удлиненное. Не лицо — морда лося. У Лопти нос остренький, чуткий, вынюхивающий.
Старик-лось. Старик-бурундук.
Старик-лось бурчит еле слышно:
— Сале-гард?
И надолго умолкает.
Старейшины племени многоопытны, терпеливы, дорожат своим достоинством.
Вапти по привычке бубнит под нос, и Сила с Лопти дожидаются, пока старейшина не переговорит сам с собой.
4
Наконец старик-лось замолкает, в горле у него булькает. Вапти обдумывал, что надо сказать через шамана этому луце. Всю жизнь старики кочевали. Бывали где придется — у моря, у гор, по всей большой тундре. Попеременно гнали оленей с юга на север, с севера на юг. Трудно сказать, кто кого гонит. Может быть, олени гонят род. Потому что оленю всегда нужен свежий корм, ягель. И олень, как судьба, ведет самоеда по тундре. Тундра — жизнь самоеда. Как солнце кочует по небу, так род кочует по тундре. Самоед промышляет дикого оленя, бьет медведя, ловит рыбу. По реке идет лед — самоед приносит жертву покровителю воды. Река разливается — самоед просит удачи у покровителя рыбы. С севера на юг. С юга на север. Так живет самоед. Так заведено исстари, с тех пор, как появился самый первый самоед. Но посланец царского города? Зачем идет на север? Разве у царицы, которая прислала сюда мальчика, нет других забот? Зачем ей, царице, Ледяное море? Пусть прямо скажет. Старейшин ничем не удивишь — они не любят обмана.
Что скажет луце?
Старики ждут.
Как объяснить?
Как войти к этим людям в доверие?
Что знают они о науке? Могут ли вообразить: есть такая сила, которая могущественнее кого угодно — атамана, царицы, верховного божества Торыма?
Мир для них прост и привычен, как чум. Пространство? Его извечно измеряют длиной пути, который без отдыха пробегает олень. Время? Оно определяется продолжительностью варки пищи в котле. Котел времени. Два котла времени. Три котла времени.
Но есть же в мире свои тайны, неподвластные уму человека? Есть. Об этих тайнах знают духи-кулли, единственные на земле ясновидцы и мудрецы. Их не проведешь. Все видят. Все рассудят. Все растолкуют. Излечат хворобы. Подскажут, когда косяк рыбы угодит в сети. Одним им известно, когда человек родится и когда помрет, когда молвит правду, а когда несет околесицу. Духи-кулли… Глаз племени. Ухо племени. Разум племени.
Поспела рыбная похлебка. Сила разлил ее по мискам.
Только теперь Зуев почувствовал, как проголодался. Ну, похлебка! Жирна, куски муксуна сочны, тают во рту.
Вася внимательнее всмотрелся в лица собеседников. Скулы пошире, глаза поуже; старички да старички. Вот и сейчас Сила, как обыкновенный, усталый от житейских тягот деревенский мужичонка, не скрывает своих печалей:
— Обманывают нас — и не верим. Кругом обманывают. Почему русские не уважают наших духов?
— Я уважаю чужие обычаи. У меня тоже есть свой дух. Это он меня сюда послал.
— Что твой дух в тундре не видел?
— Ничего не видел. Велел до моря идти.
Сила удивился:
— В царском городе моря разве нет?
— Там одно, тут другое.
— Это правда. Тут, у Березова, тепло, на Ямале холодно. Тут есть лес, на Ямале — одни болота.
— Вот видишь. А как через болота пройти? Потому и взял в Тобольске проводника.
Шаману нравится этот парень. Совсем не похож на большого начальника.
— У князя Меньшева на груди была тамга. У тебя тоже есть тамга?
— Орден? — Вася улыбнулся. — Нет у меня тамги.
— Почему царица не дала?
— А я ее и в глаза не видел.
«Врет, — думает шаман. — У всех больших начальников есть тамга».
Снимает с жерди бубен. Железные колечки глухо звякают. Прислоняет бубен к уху. И падает на шкуры.
«Точно в уме повредился», — отмечает Зуев.
Он ждет своей участи.
— Мой дух сказал, — говорит Сила, — чтобы я вывел тебя на берег реки, показать Чарас-Най. Чарас-Най всякий обман увидит.
— Кто Чарас-Най?
— Три дня подожди, узнаешь…
5
Все становище прослышало о луце из царского города. У него есть свой дух. Совсем молод парень, а, оказывается, большой начальник. Он не желает зла эзингейцам. Из чума в чум передавалось: он вовсе не собирается строить церковь. Правда или нет — скажет Чарас-Най.
За Васей и Петькой по пятам ходили маленькие эзингейцы. Казачонок в их кругу чувствовал себя совершенно свободно. Добрый нрав его сказался в желании обучить самоедских детей русскому языку.
— Береза! — тыкал пальцем в дерево Петька.
— Би-роса-а! — вопили эзингейцы.
— Елка!
— Ио-о-олкя-я!
— Дождь! — Петька тряс головой, приглаживал волосы, утирал рукавом щеки, брызгался речной водой.
— Дос-с-сь, дос-с-сь! — скакали вокруг Петьки счастливые дети и приглаживали волосенки, утирали рукавом лица.
Взрослые самоеды приглашали гостей в свои жилища, угощали морошкой, вяленой рыбой, березовым соком.
Пальцами указывали на север, не скрывая, что прослышали, куда пойдет луце.
— К морю! — подтверждал Зуев.
Показывали, как луце будет охотиться на севере, тянули воображаемые сети. Движения их были точны. Им самим нравилась эта игра. Взмахи рук, плечи были куда выразительнее слов.
Эптухай, гордый, что именно он привел молодого луце в становище, покрикивал на ребятишек, которые старались дотронуться до его гостя, донимали, вертясь под ногами. Ему тоже хотелось сделать Васе что-то приятное. Кто-кто, а он лучше всех знал русских. Особенно поражало, что русские купаются в горячей воде, моют белье в реке, носят ведра.
Эптухай метнулся в ближайший чум, выскочил оттуда с холстинным платком, повязал им голову.
— Смотри, как русская баба тряпки стирает в реке.
В глазах молодого охотника плясали чертики. Положил кривую палку на плечи, тряхнул бедрами, неторопливо, как бы под тяжестью коромысла с полными ведрами, засеменил к берегу. С самой серьезной миной на лице перебирал кучу воображаемого белья, полоскал в воде. Вальком колотил по белью, широко расставив ноги и изредка почесывая спину. С прищуром разглядывал на свет рубахи — нет ли где прорехи? Ай, яй, яй, цокал языком насмешник, совсем рубаха прохудилась у милого казачка. Во всю ширину плеч развернул порты. Повздыхал огорченно: совсем никудышное платье, дырки одни.
Сел на бережку рядом с ведрами, пригорюнился, подставив ладошку под щеку. A-а, русская баба! Долго ли умеет печалиться? Эптухай небрежно махнул на ведро с замоченными вещами и, гикнув, пошел выбрасывать коленца, да так лихо, точно всю жизнь прожил в деревне среди русских крестьян.
На дальнем конце становья эзингейцы плели из тонких ивовых прутьев корзины-ловушки для ловли рыб.
В чанах кипела береста. На севере, где нет леса, из связок хорошо проваренной бересты-тиски эзингейцы сделают покрытие для чумов. Плотная тиска лучше всякой рогожи и звериной шкуры защитит от дождя и ветра.
Крепкими, туго сплетенными жгутами талового лыка пятеро рослых мужиков вязали плот… У них были приплясывающие движения, они напевали — в этих звуках был тот особый лад, который отличает согласные выкрики бурлаков.
— Гой-ей, гой-ей, го-о-ой!
Увидев Зуева, оскалили зубы.
Вася ухватился за жгут и потянул на себя. Так же негромко замычал:
— Гой-ей, гой-ей, го-ой, гой-ей, го-ой.
Сидя на перевернутой плоскодонке, за их работой наблюдал старейшина Вапти. Жестом пригласил Зуева подойти.
Эптухай слушал старейшину, переводил:
— Вапти долго живет на свете. Он знает всех духов-кулли, которые есть у эзингейцев, у других самоедских племен. (Старик долго перечислял племена.) Но Вапти никогда не слышал о духе, который ведет русского начальника из царского города. Может быть, это Никола Угодник?
Зуева немало удивило, что старец знает про русского святителя.
— Он ждет, что ты ему скажешь…
— Э, нет, моего духа зовут не Николой Угодником.
— А как?
Дотошный старик. Прямо-таки самоедский натуралист. И ведь соврать совестно. А если по правде? Разве не сам дух науки повел в путешествие Палласа и всех, кто в его команде? Высоко звучит, но это так.
— Скажи старейшине, — говорит Зуев, — что духа моего зовут Наукой.
Старик набивает табаком трубку. Усмехается.
Самоеды приладили наконец к плоту высокую мачту — от четырех углов плота к ее вершине протянулись веревочные тяги.
Вапти уважительно посмотрел на Зуева:
— Нау-ка.
— Хорош плот? — спросил Эптухай.
— Отменный. Кто ж поплывет на нем?
— Плот уйдет на небо. К Чарас-Най. — Эти слова молодой охотник произнес шепотом, выдавая жуткую тайну. Да он и притронулся к великой тайне рода.
Речь шла о провидице, которая проницательнее всех разгадывает, кто говорит правду, а кто лукавит. Лгунов Чарас-Най не прощает; она милостива, великодушна, но умеет жестоко наказать — сделает Обь черной, обречет людей на голод, порвет рыболовные снасти. Горе тому, кто не угодит Чарас-Най! Ей надо угождать, подольщаться к ней.
Полая вода — по самую кромку берега.
Ближе к стрежню скользила шуга, отставшая от большого ледохода. Быстрина мощно несла вырванные с корнем деревья, кусты тальника…
Робкий, покорный, ищущий взгляд Эптухай обратил на небо — охотник так был не похож на себя. Куда девалась его дерзкая решимость?..
Таинственность момента невольно передалась и Зуеву. Он поднял голову — мелкая шуга облаков раскинулась в безбрежном небесном половодье.
6
Спозаранку весь род высыпал на берег. У эзингейцев оказалось немало музыкантов. Они щипали тонкие сухожилия бумбр и дерноборов, инструментов, напоминающих гусли и балалайки. Мальчишки дули в самодельные дудочки, вопили, прыгали через нарты, вскакивали на пасущихся оленей. Женщины с младенцами в люльках стояли поодаль, сторонясь пацанов.
Эптухай разбежался, припечатал ступни к стволу сосны, сделал пару шагов вверх и, перевернувшись, встал на ноги.
— Умеешь так? — спросил он Васю.
— Ну где мне…
Эптухай повторил прыжок, сжался в кольцо и ловко опустился на упругие ладони.
Юные самоедки, были среди них довольно миловидные, смешливо поглядывали на Васю. Но помалкивали. Когда разговаривают мужчины, женщинам не пристало влезать в разговор.
Беспорядочные, громкие звуки бумбр и дерноборов заглушали голоса стойбища.
На пригорок взбежал Сила. Взвыл по-звериному:
— Чарас-Най, Чарас-Най!
Мужчины, один за другим, степенно, с торжественными лицами, вступали на плот, вешали на перекладины мачты травяные венки, разноцветные холсты, коврики, сотканные из мха, шкурки белок, песцов, кидали на бревна мамонтовые кости, моржовые клыки, стрелы, луки, бусы, разнообразные побрякушки.
— Чарас-Най, Чарас-Най!
Эзингейцы подхватили зов шамана. Молили послать роду много осетров, щук, окуней, муксунов, щокуров, язей, сырков, сорог, нельм.
— Чараснайчараснайчараснайчараснайчараснайчараснай…
Нельзя было не поддаться настроению толпы, ее языческому ликованию. Вася стянул с головы собачий малахай, протиснулся к берегу, вскочил на плот и повесил малахай на жердь.
— Луце, луце, луце! — завизжали эзингейцы от восторга.
Вася вскинул руку.
— Эзингейцы! Люди рода! Лю-ю-юди-и! Мы едины в поднебесье. Где бы ни жили…
Больше ничего не мог выкрикнуть.
Несколько парней натаскали на плот валежник. Подожгли. Огонь проклюнулся крошечным гребешком; от речного ветерка склонился в сторону и лизнул сухие палки. От основания к вершинке в помощь беспомощному гребешку поднималось по сучьям набирающее силу пламя. Костер вовсю заполыхал.
Эзингейцы длинными баграми оттолкнули плот от берега. Вслед полетели стрелы.
В полдень Сила позвал Васю в чум. Хлопотал у очага, поднес в кружке оленью кровь.
Распахнулся полог.
— Натуралисса! — Вану упал на колени, обнял Васины ноги.
— Получай аманата, — сказал шаман. — Пусть ведет к морю.
Зуев поднял Вану, взял в ладони лицо остяка, глядел в счастливые, по-собачьи преданные глаза друга.
— Натуралисса, натуралисса, — шептал остяк.
— Поживи с нами еще немножко, — расщедрился Сила. — Мы тебе чум дадим.
— Съезжу в Березов и вернусь, — сказал Вася.
— Да поспеши, — предупредил Сила. — Мы скоро в кочевье уйдем. Олени застоялись…
Из путевого журнала Василия Зуева
Кто сам путешествовал за делом, а не за тем, чтобы переезжать только с места на место, знает, чего таковы труды стоят. И хотя придумал самоедам про дух, сопровождающий меня, а все же нисколько не слукавил. Всякая наука, особенно география и этнография, движутся духом, и этот дух есть тяга к истине. Без того натуралисту делать нечего.
Сии заметки пишу на полях своего журнала, потому что они лишь косвенно относятся к моим наблюдениям. Сижу у костра. Сила спит, покой в юртах. И думаю: доведу ли свой журнал до конца? Доберусь ли до Карского залива, чтобы сверить ландкарты и приоткрыть завесу над сим редко населенным краем? Есть во мне лишь одно неодолимое желание: ответить на вопросы, поставленные моим учителем Палласом. Открытие же, которое я сделал для себя, заключается в тон простой мысли, что дети тундры, самоеды, весьма незлобивые и доверчивые люди, и ужас, который ранее я испытывал лишь при упоминании об них, совершенно рассеялся. Полагать в них дикарей, а тем более людоедов, столь же нелепо, как верить в нечистую силу. Под сим подписываюсь — Василий Зуев.
Многие обиды учинили инородцам казачьи отряды. По мирное слово, доброта вызывают в самоедах ответную отзывчивость. Есть в них разум и достоинство. Вера же в божков языческих проистекает от того, что нет веры в самого человека. Утешаю себя надеждой — когда придет сюда такая вера, многие самоеды прозреют. Иначе быть не может. Только никому не дано знать, в какие будущие времена это приключится. Ступенями же к такому прозрению всегда был и будет язык, ибо верно подмечено: язык языку ответ дает, а голова смекает. И я уже который день пишу небольшой словарик, в котором преобладают остяцкие и самоедские понятия. Пойдет за мной следом ученый натуралист, не чета мне, и не втемную, а по ниточке, на которую нанизаны инородческие слова. Тогда мои опыты к делу приспособятся.
| Русское слово |
Остяцкое слово |
Самоедское слово |
| ЗВЕЗДЫ |
КОС |
НУМГЫ |
| ОБЛАКО |
ПИЛЬЛЭНГ |
ТИР |
| РАДУГА |
ТОРОП ЕГОЛЬ |
НУМ ПАНУ |
| СНЕГ |
ЧОГОТ |
СЫРЭ |
| ЗЕМЛЯ |
МЫХ |
Я |
| ЧЕЛОВЕК |
КАСЫ |
НЕНАЧЬ |
| ЗДРАВСТВУЙ |
ПИТЯ ВОЛА |
АНИ ДАРОВО |
| ОЛЕНЬ |
ВЕЛИ |
ТЫ |
| РЫБНАЯ ЛОВЛЯ |
КУЛЬВЕЛЬТА |
ХАЛЕ БАЙЛОВО |
| НАРТА |
ЛИКАР |
ХАН |
| ЛОДКА |
КЫРИП |
АНО |
Словарик и далее буду вести. Каждый столбец — тропочка одного народа к другому.
Вану запрятан был в укромных местах. Но вот он живехонек. Бросился ко мне. Еле отбился. Рассказал: его споили водкой, а когда опомнился, был уже далеко от Березова. Век не простил себе, когда б не вызволил остяка. Без утайки скажу — счастлив!
Я рад был получить от Силы приглашение в юрты. Не премину воспользоваться, отвезу лишь Вану.
Ах, Шумский! Он полагал, что меня в живых нет. Подговаривал комиссара вести отряд выручать меня. А тут и я с Вану. Без казаков обошлось!
Побыл в Березове недолго. Купил несколько ружей, набрал мануфактуры, пороха, водки. Еду в Небдинские юрты.
С Петькой на лодке мы на сей раз скорее добрались до становища. Лодка легкая, верткая, мне впору обучаться на ней, так как на Обдорский городок (Сале-гард) скоро тронемся водою.
Сила доволен моими дарами. Трудно передать его восторг, когда вручил ему ружья. Не менее порадовался даровой водке. Тут же и Бурундук с Лосем явились в чум и высказали необыкновенное волнение при виде зелья. Выпивши по кружке, стали бубнить на своем языке так споро, что ни слова не мог разобрать даже Петька. Одного старца зовут Лопти, что значит Дикой, другого — Вапти, что обозначает Бешеный. В молодости по учету и склонностям характера получили прозвища.
В самоедском племени младенцу до пяти лет вообще не дают никакого имени. В пять годков нарекают первое ребячье имя, которое он носит до пятнадцати лет. И уж затем утверждается в своем постоянном прозвище. Или по сходству с именем давно умершего родича, или по главной черте характера. Вапти, как оказалось, к тому же знатный самоедский лекарь. Он знает заговоры, умеет останавливать кровь. Так сказал Сила, а я притворно выразил сомнение. И что же? Вапти скинул малицу, острым ножом сделал на своем животе глубокий надрез. Я кинулся остановить его дикую руку, но поздно. Кровь полилась из раны. Поднапрягши живот, старец прошептал тихими губами неведомые мне заклинания. Истинно свидетельствую — на глазах моих кровь свернулась. Боль не отразилась на лице старика. Наливши в ладонь из лотка водки, он протер ею рану, заправил рубаху. Пораженный, стал я испрашивать слова заклинания, но мне ответствовали: заклинания обретают власть в устах самого заклинателя. Магнетическая сила настолько поразила, что я долго сидел молча. Вскоре Сила, Лопти и Вапти, утомленные выпитой водкой, заснули. Мы с Петькой выскочили из чума. Среди малых ребят узнал я знакомые лица. Увешанные луками, повели они нас на протоку. Уток видимо-невидимо. Мне сунули лук. Я прицелился. Проку мало было от моего старания. Стрела задаром пропала. Малые ребята наперебой показывали свою ловкость. Уча меня, ребятишки настреляли с десяток чернетей. Тут же, содрав оперение, распотрошили, в речной воде прополоскали тушки. Вспыхнул костер. Молодым охотникам приятно было наблюдать мое откровенное удовольствие.
Показал я своим друзьям компас, подаренный Мишенькой. Когда тонкая стрелка замерла на оси и показала, где какая сторона света, ребята по собственным приметам подтвердили, что компас не обманул. Дал им подержать игрушку. Замирали от страха и восторга. Так до позднего вечера и не отпустили меня. Повели в лес, где показали расставленные ловушки для песцов. Это кляпцы. Зверь тронет настрожку, планка падает вниз. Я так и услыхал: кляпц. Какое звучное, точное слово! Сызмальства малый самоед приучается к звериному и рыбному промыслу. Тундра ему дом родной. Каждому свое отпустила природа, и нет ничего крепче привязанности человека к своей земле. Можно затворить кровь на ране, но никто не сможет затворить путь человека к своему племени, к привычкам. К инородцам надобно идти не на силу оружия полагаясь, а пытаясь понять их, уважая их. В любом случае насилие пагубно и бьет вторым же концом по насильнику.
Эптухай видел во мне ровесника. И мне по нраву пришлась его смышленость. Рассказывал, что уже со взрослыми ходил на медведя. Убил одного, что не всякому удается. Я спросил, видел ли он белого медведя. Мальчишки заликовали. Эптухай мотнулся к чуму. Спустя минуту, оттуда, перебирая мохнатыми лапами, вылезает белый медведь с острой мордой и черным носом. Рычит, переваливается. Становится на задние лапы, приплясывает, точно цыганский попрошайка. И ко мне. Облапил пребольно, еле увернулся, дабы не обцарапал когтями. Малые ребята визжали от радости, посмеиваясь над моим неподдельным испугом. Эптухай скинул шкуру: оказался весьма доволен своей озорной проделкой. Петька тоже хохотал. Эптухай накинул на мои плечи белую шкуру: «Бери».
— Спасибо, Эптухай.
Глаза зажмурил, вспомнил русское слово:
— Па-жа-лас-та!
Побежал и я в чум, где оставил свои вещи. Оторвал от мануфактурного полена изрядный кусок пестрядины. Накинул на него материю, обмотав охотника, наподобие кокона.
Вот картина, достойная удивления. Врачевали одного охотника. Упросил Вапти взять с собой. Чтоб вернее дело сладилось, сунул ему серебряный рубль. Так купил я себе полезное для наблюдения зрелище. У мужчины средних лет на боку образовался нарыв.
Вапти высмотрел гнойник. Огонь в чуме вовсю пылал. Врачеватель кинул в костер разломанные куски чаги. Она скоро обуглилась. Вапти голыми пальцами схватил уголек, приложил его к нарыву. Думал, охотник завопит благим матом. Ничуть не бывало. Не подал никакого знака, что невтерпеж. Терпел, пока чага не прожгла кожу до живого мяса, сжегши нарыв до корня. Старик присыпал воспаленный кусок кожи березовыми чистыми опилками, приложил чистый лоскут. Так больной обрел здравие. И что же? Немедля попросил трубку, закурил. Полагаю, самому Протасову небезынтересно было бы тут побывать и убедиться, что ланцет не всегда самое спасительное средство. Поразило меня более всего то, что хозяин чума не подал никакого вида по поводу претерпеваемого страдания — вот выносливость, делающая честь мужчине! Лишь собаки, залегшие у входа, громко скулили. Другие псы тут же подхватили. Сделался непрерывный вой, переходящий от одного края становья до другого. Показалось мне, будто караульные перекликаются: «С богом, ночь начинаем». А ночи и в помине нет. Дневная светлота. Между ранним вечером и поздней ночью различия нет никакого. Трудно уснуть. Петька сразу угомонился, я не дремал. Сила уже протрезвел, был разговорчив, жаловался, что русские казаки на постах своих начисто обдирают кочующих самоедов. Ясак, ясак. Огнем ружейным грозят. Не дело так разбойничать, это верно. Сила порадовался моему замечанию. Просил: когда вернусь в царский город, доложить начальникам о таких утеснениях. Я молвил, что до правителей мне далече, чином не вышел. Шаман любопытствовал, как получилось, что дух по имени Наука выбрал меня для дальнего странствия. Я рассказал Силе про свою жизнь. Объяснил, какие отрасли наук познавал в школе. Про эти вещи князек мало что уразумел, но интересовался: учат ли школяров стрелять зверя, бить острогой рыбу, ставить сети на стаю уток. Сила недоумевал: чего ж я умею? Я признался: мало что умею, но хочу больше знать. «Про что же?» Про звезды, ответил, про устроение природы, про обитателей земли. Он затряс в испуге головой. По его понятиям, опасно простому смертному проникать в те сферы, где господствуют духи. Они осерчают, накажут. Торым разгневается. Гнев же Торыма страшен. Он не прощает тем, кто без спросу лезет в его владения. Торым разметет стада оленей, оставит леса без зверей.
В дальнейший спор я не вступил. Не переча Силе, думал, однако, о том, что сам мало знаю обо всех этих материях и, если кое-что вынесенное мною из путешествия сгодится Палласу, тем и утешусь.
Днями самоеды Небдинских юрт снимутся с места. Мох сух. Олени но едят его. Пойдут же они на север, к Ямалу.
Во время моего отсутствия Ерофеев и Шумский даром времени не теряли. Изрядно приумножили наш научный багаж. Набили много пролетной дичи, поймали немало зверья. Десятка три всевозможных, отменно сотворенных чучел, смею думать, украсят коллекцию кунсткамеры. Всякий натуралист сможет иметь представление о тундровых щедростях — что лесных, что небесных. А гербарии каковы? Чего ж еще больше? Гербарии, признаться, читаю, как книги. За таким занятием могу проводить долгое время. И что может быть занимательнее? Вот стебельки сибирской ветреницы. Есть белые, есть бледно-желтые. Встречаясь в путешествии с ветреницей, заметил: цветок этот, когда он в полном цвету, распускается при восходе светила, наклоняясь к востоку и оборачиваясь таким образом по течению солнца. К закату цветок свертывается и остается в таком виде до утренней зорьки. В холодные и дождливые дни (ветреница капризна, как ветреная барышня) совсем не распускается.
Шумский шутливо молвил, что надо заказывать художнику таблицы, где будет значиться, что коллекция собрана нашей экспедицией в тундрах. Но до тех пор дожить бы! Много воды утечет в Оби, покуда доберемся к берегам Невы. И не думаю покамест об этом. Радуюсь лишь радению моего чучельника. В дальнейшую ж дорогу на север коллекцию для легкости пути брать не буду. На обратном пути прихватим все наши достопамятности. Денисов обещался беречь наши богатства пуще ока.
Вышел нынче на реку. Не река — море бескрайнее. Можно трогаться дальше. Лед сошел. Полагаю, лодки три хватит. Мой молодой друг Петька не отходит ни на шаг. Всякую ласку ценит, а тут его добротой не балуют. Просился, чтобы захватил его с собой на север. Не могу взять такого греха на душу. Сник мой казачонок. Велел ему не печалиться, а ждать нашего возвращения. Будет на то божья воля — вернемся. Признаться, я сам за столь небольшой срок к нему привык. С какой готовностью показал кумирню! Без него как бы добрался до Небдинских юрт? Отчаянный парнишка. Рано оставшись без родителей, обрел должную самостоятельность, что весьма ценно в людях. Петька — добр, неглуп. Готовый человек! Что-то будет с ним дальше? Думаю об этом не без грусти.
7
Шестые сутки малая экспедиция Зуева на трех просмоленных лодках шла к низовьям Оби.
Узенькое северное лето катилось к зениту. Срываешь после ночевки ягодки — проморожены, во рту оттаивают, холодя зубы. И еще пролетные птицы держали лето в тонких лапках. Гуменники, серые казарки, клекоты, визгуны полоскались на волнах, взмывали вверх, стряхивая брызги, и чучельник, отгадчик примет, видел в этом обещание большой воды, тепла.
Зуев греб наравне со всеми. Ладони — в кровавых пузырях. Перемотал руки тряпками, лицо до глаз укутал шерстяным платком.
— Эх, ты, — добродушно издевался Шумский, — сам-питерской…
— Холодно-о-о, — ежился Зуев.
Ерофеев посматривал на Василия, размышлял: «Ну, немчура. Никакого понятия. Герр Паллас… Нашел кого снарядить в предводители. Соколова послать — иное дело. Мужчина. А этот? Смех и грех. Тьфу».
— Холодно ему, — дразнился Шумский. — На чучелу ты теперь похож. — И набрасывал на Васины ноги разного тряпья.
Не унывает старик. Тряхнет бородой с сосулями, словно конь уздой, любуется птичьими стаями. В детстве во время молотьбы, рассказывал, при виде гусей ребята, взявшись за руки, припевали: «Летят гуски, дубовы носки, говорят гуски: чокот, чокот, чокотушечки…»
— Цокот, цокот, цокотушечки, — подхватывает Вану. Ему холод нипочем, щеки задубели.
Вася тоже повторяет детскую песенку Шуйского, и эти слова отогревают онемевшие губы.
Рядом заплескался гуменник, дикий небольшой гусь. Подплыл поближе. Шейка его была изогнута, как вопросительный знак. Гуменник точно знать хотел, что за люди сидят в лодках, куда ведет их речная дорога-га-га-га.
Вася улыбнулся. Так тепло стало на душе.
Тундра. Безлюдье. Чужбина. И вдруг птица с таким земным, ласковым, домашним именем. Гуменник… Само это слово как бы вобрало в себя сельское, шумное, пыльное гумно, неоглядное поле ржи, за которым на юру виден привычный ветряк.
Три лодки шли по течению Оби. В первой Зуев и Шумский, во второй — Вану и Ерофеев. Третья — бичевой: в ней провиант, вещи, ружья…
Волна за ночь успокоилась. Плеснула рыба — казалось, кто-то растопыренной ладонью шлепнул по быстрине.
— Умывается на зорьке, — сказал Шумский.
Большая часть пути по реке пройдена.
В Обдорском городке, прикидывал Зуев, задерживаться не станем. Выбрать добрых оленей, присмотреть крепкие нарты — и к морю!
Нет-нет да и взглянет на ломоносовский чертежик — Чаятельный берег, бережок…
Третьего дня в прозрачной, умытой от тумана синеве увидел отроги Уральских гор — казалось, стадо каменных мамонтов шествовало друг за дружкой к водопою. Как занавес, сдвинулся туман, смыл горы.
— Сколько же верст будет отсюда до Урала? — спросил Шумский.
— От Обдорска пойдем — вычислим.
— Ох ты господи! — вздохнул Шумский.
Зуев поежился. Только теперь воочию представил, что им предстоит.
— Там не пасется олень, там никого не увидишь, — крикнул Вану. — Там белый медведь, белый снег!
Река поворачивала к востоку, к южным границам Ямала, еще далее от зубцов Урала.
Да, никто из русских натуралистов еще не шел с востока к Уралу, к водам Ледяного моря… И это пространство было как пропасть. Сердце сжималось. Но Зуев ничем не обнаруживал тревожащих его мыслей.
Поскрипывали уключины. Унылую песенку тянул остяк. Он разгонял тоску, которая порою наваливалась на предводителя команды. В песенке говорилось, как они встретились в Тобольске, как Вану взялся вести Зуева и его товарищей на север — за пять рублей. Раз Зуеву надо — пусть идет. С таким проводником, как Вану, нечего бояться. Вану знает тундру, ее повадки. Вану любит людей-натуралисс. Пел о том, что, когда сполна получит денежки, станет богатым, женится, купит юрту и никогда не будет мочить кожи.
В мычании остяка был даже ритм, диктуемый броском весел.
Обь убыстрялась по мере приближения к низовьям. Погода менялась на дню несколько раз: какой ветер одолеет, возьмет верх. У каждого был свой цвет, запах. Ветер с Ямала лез за шиворот и под рубашкой оттаивал, как снег. С правого, лесистого — ветер был мягок и слегка колок, как ветка лапника. В нем слышалось дыхание тайги. У южного ветра — от Березова — рыбный дух; он нес морось, вода покрывалась мелкой рябью, словно дождик грибной прошелестел. Самым слабым, беспомощным был ветер с запада — уральские хребты не давали должного разгону.
В небольшой заводи, зацепившись за ветки, стоял плот с мачтой. А на мачте — разноцветные лоскуты, венки, шкурки. Зуев сразу узнал плавучее сооружение, отправленное в дар Чарас-Най. Подгребли поближе, Вася первым прыгнул на плот. Из всего богатства, дарованного покровительнице воды, не оказалось его малахая. Только шапкой, видать, и воспользовалась Чарас-Най.
— Лавка меховая! — восторгался Ерофеев. И сдернул с перекладины несколько шкурок.
— Не тронь, — крикнул Зуев. — Это священные дары эзингейцев.
— Ха, священные. Кому священные, а мы народ христианский.
— Ерофеев!
— Пропадет же задарма.
— Посуди, тебя б пустили в чужой дом на ночлег, а ты б начал набивать мешки чужим добром.
— Тундра медведю да бирюку дом родной, — сказал казак. Но спорить не стал, себе дороже. Ругнулся: «Пропади пропадом этот плот… Надоело. В Березове бы остаться… Чего дальше попер? Был вольным — стал подневольным. Сколько можно скитаться? И чего ради?» — Такие мысли чаще и чаще лезли в башку.
В другой раз путешественники стали свидетелями еще более поразительного зрелища. Прямо на берегу стояло несколько разодранных, покинутых чумов. В кострищах серел пепел, валялись головешки, оленьи рога. Еще недавно, судя но всему, тут жило племя. И вот — снялось. Тишина. Запустение.
Вану огляделся, побежал в сторону редкого березнячка. Позвал Зуева.
Свежесколоченный сруб, перевернутые нарты. И мертвый олень. В срубе — переломанные луки, стрелы, ножи, искромсанные сети, остроги, лыжи.
— Надо ж так вещи попортить, — вздохнул Шумский.
— Надо! — вскричал Вану. — На тот свет мертвого самоеда повезет мертвый олень. Самоед умер — вещи его тоже умерли.
— Поди ж ты…
Зуев подумал о том, как удивителен обряд, в котором сочеталось детское простодушие с поразительной верой в бессмертие.
— Мир праху твоему, — сказал Шумский и бросил горсть сырой земли в сруб.
1
Старик метался. Его нездоровье как-то заметно сказалось на бороде. Порода Шумского всегда жила своей независимой, самостоятельной жизнью: топорщилась, кудлатая, когда старик гневался; весело, по-младенчески, пушилась после баньки и умывания; Шумский вскидывал ее в раздумье, и борода, как домашняя кошка, ластилась, вот-вот уютно мурлыкнет, свернется калачиком. Теперь же борода истончилась, покойно выровнялась на груди старика.
Шумский не любил говорить о себе. Сейчас, когда ему становилось полегче, рассказывал Зуеву, как в молодости бежал из Твери, не пожелав возглавить торговое дело отца. В Санкт-Петербурге прибился к подельщику академической кунсткамеры. Тот обучил редкому художеству — оживлять, словно живой водой, мертвую натуру. Как стекольщик вдувает в расплавленную массу свое горячее дыхание, так и чучельник обязан вдохнуть в свое изделие жизнь: прытким ли взмахом хвоста, настороженным ли взглядом чутких зрачков, схваченным на лету оскалом хищного рта, поворотом шеи, когда по напряженной холке угадывается, чует ли зверь потайную опасность или готов с достоинством прошествовать в нору, к ожидающим корма детенышам…
Вот такие чучела делал Шумский. Они восхищали Палласа, ничего подобного, как он говорил, не видел в Германии.
И теперь Шумский горевал, что не увидит своих зверушек в кунсткамере.
— Вон чего придумал! — рассердился Вася. — Да кто, кроме тебя, там их расставит? Многие чучела дожидаются.
— Дожидаются? Это хорошо! Да боюсь, Вася, не стоит ли за чумом моя смертушка. Ни жены не оставил, ни детей, одни чучела. Вот ты серчаешь, что к слову, ни к слову вспоминаю Цицерона. А сей муж говорил: положение старика тем лучше положения юноши, что он уже получил то, на что юноша еще только надеется…
— Я и надеюсь, что мы с тобой до старости глубокой не разлучимся.
— Ежели что, Цицеронову книгу в рундуке возьми себе. Всю жизнь в ней мудрость черпаю. — Скосил глаза на Зуева: — А помнишь, как в вольной школе учил тебя азам?
— А то нет!
— Что есть арифметика? — строго спросил Шумский.
— Арифметика есть наукавычислительнаяхудожествечестноемногополезнейшеемногопохвальнейшее.
В эти часы Зуев вспоминал, чему научил и что дал ему этот верный старик. И как говорил, что презренны заработки поденщиков, но не презренно и достойно искусство.
— Вась, покажь-ка еще разок ломоносовскую карту.
Зуев вынул из ладанки дорогой чертеж. Старик разглядывал его с каким-то ребяческим изумлением.
— Вон до какого высокого градуса дошли… — Шуйский прикрыл глаза. — Плохо мне, Васенька…
2
Ерофеев и Вану выбили в твердом грунте яму.
Стали у могилы простоволосые, потерянные.
Вечная мерзлота, вечный покой.
Прощай, Шумский. Прощай, дядя Ксень.
3
Волки выли близко, почуяв смерть.
Бирюки на ровном месте представляли отличные мишени. Ерофеев и Вану перебили половину стаи.
Остяк, присев у костра, ошкуривал кинжалом убитую волчицу. Слезы текли по его щекам:
— Злая смерть унесла Шумского, огневица сожгла его. Плохо нам без Шумского. Тень его ходит возле чума, где спит воевода. Шаг у тени Шумского тихий, так метет пурга. Плохо нам без Шумского. Вырыли яму, положили туда Шумского, воткнули в камни русский крест. Плохо нам без Шумского.
Засеменил короткими ногами к речке, сполоснул руки. Вода колола пальцы, Вану подумал: «Ледяное море оттого студено, что в него отовсюду стекают студеные реки и ручьи».
Зима в летние месяцы заползает в горы, на их вершинах не стаивает снег. И оттуда горы раскидывают над тундрой метели и снегопады, спускают в море ледяные реки. Хитрая зима напоминает — она далеко не ушла, она близко, велит помнить о себе. Зима, затаившись, ждет, когда ей придет пора спуститься на равнины. Она задует солнце, заберет у травы и листьев зелень, отдерет листья у ольхи и березы.
«Русские, — думал Вану, — одевают покойника в белый саван, земля одевает землю в белый снег. У зимы и смерти один цвет».
Вану цокнул языком, поразившись своему открытию. Впрочем, все эти размышления не мешали его рукам совершать привычные действия. Вытащил из-за голенища острогу, прицельно послал ее в спинку замешкавшейся у берега рыбины. Вану никогда не промахивался.
4
Зуев сложил в рундук бумаги, карандаши, лекарства, инструменты, снадобья, склянки чучельника.
В изголовье смертной постели, раскидав ветки березового стланика, обнаружил свернутый в трубку лист бумаги: «Васенька, чую, что помираю. Чучела, что оставили в Березове, отправь в кунсткамеру. Они для науки деланы. Все вещи бери себе».
Когда Ерофеев заглянул в чум, он увидел: плечи и спина Зуева содрогаются от плача.
5
В белесом утреннем мареве обозначился увал, чем-то напоминающий сгорбленное, присевшее на лапы чудовище. Зубчатый хвост ящера, вытянутая голова, прильнувшая ртом к водопою. Но водопоем было не море, а спокойная, до дна прозрачная речка Байдарата. Полярный Урал одним из своих отрогов выбежал в тундру и потерянно застыл возле тихой реки. Ничто не указывало на близость Карского залива. Да и сама Байдарата, вопреки имеющейся у Зуева ландкарте, отклонялась не к западу, а к востоку, в сторону Ямала.
Который уже раз Зуев по компасу, часам и солнцу ориентировался на местности. Координаты карты не совпадали с натурой.
Возможно, не туда шли?
От Ерофеева не укрылась растерянность предводителя команды.
— Скоро ли залив, Василий?
— Вот тут, примерно, и должен быть!
— Кто же его слизнул? — Ерофееву порядком надоела эта поездка. Мертвая земля с вечной мерзлотой, тоскливые гряды, угрюмое небо. Мрачнее не придумаешь. Даже Обдорск отсюда казался милым уголком. Вертаться, вертаться пора, шут его знает, куда еще заведет этот малый.
— Вытек залив! — мрачно изрек Ерофеев. — Я вот когда по Каспию ходил с атаманом Кукиным, — все было где положено. Как в лоциях указано.
— Обожди, Ерофеев, без тебя тошно.
— Залейся он, этот залив. Есть ли, нету ли, какой кому прибыток.
Вану сидел в сторонке. Один из оленей, не выдержав, рухнул на мокрую почву. Остяк подрезал хвост животному, выпустил кровь. Шнурком перетянул рану. Важенка отошла, поднялась на ноги. Эту странную операцию Вану проделал быстро и привычно.
— Давай, Василий, обратно поворачивать, а? Палласу скажешь: дошли, мол, пополоскали ручки в море-окияне. Поди проверь.
— Не могу. Вижу по всему, ландкарта обманная. Прошибка географов.
— Все трое тут и загинем, как Шумский. Только могилу некому будет вырыть.
Вану слушал препирательства между казаком и предводителем команды и в толк ничего не мог взять. Он рассудительно загибал пальцы:
— До Березова Вану вел Зуева и Ерофеева. До Обдорска вел. Вану знал дорогу. И к морю тоже вел. Куда море делось? Вану не знает.
Совершенно не исключено, что залив лежит несколько поодаль от той точки, что указана в старенькой ландкарте, деланной в Географическом департаменте.
— Трогай оленей, Вану!
6
По левую руку тянулись гребни Уральской гряды. В одних местах — покатые, в других — обрывистые, с обнаженными слоями каменных пород. Низкорослые деревца карабкались но валунам, цепко держались на отвесе. Что-то лихое и бесшабашное было в этой тяге ввысь.
К вечеру похолодало, полозья нарт заледенели.
Ночь была светлой, безветренной. Зуев вышел из чума, запахнувшись в овчинный полушубок. На горке, открытая всем ветрам, росла высокая лиственница. Верить ли глазам? Откуда она здесь? Тайга осталась далеко позади.
Потемневшие хвоинки, игольчато-острые на кончике, крошечные зеленые сабельки. Бронза ствола укуталась серой шелухой. Какая встреча! Миллионы сестер лиственницы остановились на предназначенном рубеже, и лишь она одна, неподвластная природе, шагнула к суровому северному градусу. Щемящая нежность к дереву, как к живому существу, проснулась в Зуеве. Он прижался к стволу щекой. Кора твердая, шершавая. Словно от горячего дыхания потеплела под щекой. Не столь уж безжизненны мертвые эти пространства! Своя жизнь, свой мир, свое тепло. И как поселилось гордое хвойное дерево, так, возможно, через многие годы поселятся здесь люди, откроют ремесла, обратят причуды и диковинки потаенной тундры в пользу.
Неясный шорох заставил обернуться. Шагах в двадцати, у ноздреватого валуна, стояла матерая волчица с оскаленной пастью. Волчица отряхнулась, протяжно заскулила. Созывала стаю? Собирала силы к прыжку? Желтая слюна текла изо рта.
Зуев был безоружен, даже ножа не взял. Да что нож — такого зверя можно положить только пулей.
До чума саженей пятьдесят. Не добежать. Всей тяжестью волчица вскинется на загорбок. Вот так ни за что пропасть!
— Ва-ну-у, Ерофее-ев! — в ужасе закричал Вася.
Зверь подвинулся вперед.
Вася зашел за дерево, подпрыгнул, пальцы соскользнули с нижней ветки. Еще раз — не достал.
— Вану-у-у, Ерофее-ев…
Волчица тявкнула. Вася уже мог разглядеть ее коричневые зрачки, низко опущенный живот с крупными, налитыми молоком сосками. Брюхатая, а оттого еще более опасная.
Зуев скинул полушубок. Улучить момент, накинуть на морду. Руки дрожали.
И тут грохнул выстрел. Волчица отпрянула — мимо. Из чума бежал Вану. Перезаряжать ружье не было времени. Метнувшись в сторону, волчица взревела, бросилась к лиственнице. Остяк достал из-за голенища мехового сапога длинный, по локоть, кинжал, поднял его над головой и могучим швырком пустил в оторвавшегося от земли зверя. Кинжал по самую рукоять вошел в правый глаз волчицы…
— Васи, зачем по ночам один ходишь?
Зуев молчал. Дрожь била его тело.
7
Когда-то юнга Колумбовой каравеллы «Санта Мария» встретил утро истошным криком: «Благословен будь день!..» Теперь Вася просыпался с одной мыслью: благословен будь миг, когда на горизонте покажутся морские воды. Нетерпение гнало его, опережало бег оленей, подхлестывало ноги. Взбежал на небольшой холм: что впереди? Под ногой осел камень, укутанный в белый лишайник.
Подбежал Ерофеев:
— Эге-ге-ге, холм могильный!
Под напором деревянного дрына глыба легко отвалилась, обнажив темную расщелину. Разобрали камни. В неглубокой яме лежали два скелета, заржавленные мечи, наконечник от алебарды, железная уключина от лодки.
Зуев поднял меч. Он был прям, обоюдоостр, длиной не более вытянутой руки.
Ерофеев утер лоб.
— Кто бы это?
— Да уж не самоеды.
— Почем знаешь?
— Откуда бы у них мечи? Опять же — алебарда. И уключина.
— Выходит, русские.
— Полагаю, что так, — сказал Зуев. — Скорее всего — новгородцы. На Югру шли. Или возвращались домой.
— За узорочьем ходили.
— На ладьях, а дальше посуху.
— Так это ж когда могло быть?
— Лет двести назад, пожалуй. Вольные люди, вроде тебя, Ерофеев.
— И вот где смертушку нашли.
— Надо могилу камнями закидать, — сказал Зуев.
Ерофеев скрутил цигарку. Последний табачок… Высек огонь. Злыми глазами смотрел, как Вася заделывает смертный холм. Блаженный малый, право же… На кой ляд сдалась Карская губа, пропади она пропадом! Шумский помер, за ними теперь черед. Как новгородцы, сгинут под каменной могилой. Никто и не узнает, куда подевались. Было б за что помирать…
Вану стоял рядом с Ерофеевым, насмерть перепуганный. Вид скелетов в самом деле был ужасен — эти пустые глазницы, дырка вместо носа, позеленевшие зубы…
— На кой меч взял? — хмуро спросил дончак.
— А как же. Вернусь в Санкт-Петербург, там знатели определят, кто когда здесь шел.
— В Санкт-Петербург он вернется! — возопил Ерофеев. — Да кому все это надо? А ну, остяк, поворачивай нарты! Кончилось мое терпение.
— Да ты что, казак?
— А то. Поворачивай нарты!
Вану посмотрел на Зуева.
— Ну? — ждал Ерофеев. — Кому сказано!
Зуев утирал простуженный нос.
— Погоди, казак.
Вану жевал табак. Водку справно пьет Ерофеев. Птиц и разных зверей уверенной рукой бьет Ерофеев. Он и человека забить может. Как в Обдорском городке схватил ружье: «Пойду самоеда стрелять». Рука бы не дрогнула.
А Зуева остяк не боится. У Зуева голос тихий, если и прикрикнет, устыдится своего гнева. А кто в Небдинске юрты выручать поехал? Шаман принял его, разговаривал. Старейшины почтили вниманием. А как Зуев уломал косоглазого обдорского атамана? Показал бумагу. Тот сразу переменился. Все должны слушаться Васю — вот что писано в той бумаге.
— Ты плохо говоришь, Ерофеев, — сказал наконец Вану.
— Пшел ты!..
— Плохо, плохо.
— Тварь! — рассвирепел дончак. — Ты еще будешь учить. Я тебя своими руками сейчас придушу. Тебе ж цена полушка в базарный день. Все ваше племя собачье пяти рублей не стоит.
Как трудно было сдержаться! Великим усилием Вася одолел себя. Он слизнул с ладони горсточку зеленого табака. Какая одуряющая жвачка.
— Тварь! — И было непонятно, кому сейчас бросает тяжкое оскорбление вышедший из повиновения казак.
Зуев выплюнул жалящий рот скользкий комок, табачную желчь, нащупал в кожаном мешке флягу с водкой. Протянул Ерофееву:
— Хлебни. Помянем русаков, что тут лежат.
Вану поглубже на глаза надвинул шапку. Пойми этих русских. Если бы Зуев осерчал на неслуха, пригрозил по возвращении карами — еще бы куда ни шло. А Зуев? Последнюю водку совал казаку.
Ерофеев тремя глотками принял сивуху. Вернул Зуеву флягу — в ней на донышке плескалось зелье. Вану испугался, что его обойдут. Зуев передал флягу остяку.
— Вот что, — произнес Зуев. — Негоже ссориться на поминках. Не по-человечески это.
Он слабо улыбнулся, желая увидеть ответную улыбку Ерофеева — не улыбку, тень раскаяния, — но тот опустил глаза, зашагал прочь.
Вану калачиком улегся на траве.
Вану раньше никогда особо не задумывался о своем начальнике. Всяких начальников видел в Тобольске. Самый захудалый русский мужик мог турнуть его, как Ерофеев сегодня, самыми последними словами. Голь. Инородец. Смутно помнил, как в детстве, еще до Тобольска, жил среди родичей. Старик — кто он был, дед, прадед — гладил его по волосам, произносил ласковые слова. До пятнадцати лет у остяка не было имени, и старик весело говорил: «Мальчик, мальчик…» Никогда больше такого не слышал Вану. Как Вася рассердился, когда казак обозвал его тварью. Хорошо, что не полез в драку. Мальчик… И тут Вану сделал для себя неожиданное открытие: начальник-то мальчик, совсем мальчик… На щеках не борода — пух.
А Зуев молча стоял над могилой.
Несообразные мысли лезли в голову. Для чего человек рождается на белый свет, если за его плечами, крадучись, шествует смерть, сторожа каждую его минуту, каждый шаг. У всякого человека есть черта, за которую не следует переступать. Знать бы эту черту, поостеречься. Или поиметь особую зоркость, чтобы за миг хотя бы не вступить на край собственной могилы…
Э, куда его понесло. Довольно! В противном случае звериный инстинкт жизни опутает ноги страхом.
Надо готовиться в дальнейшую дорогу…
8
Аргиш — санный поезд в оленьих упряжках. Аргиш — караван тундры, растянувшийся на добрую версту. Хоркают олени. Покрикивают мужчины. Орут дети. Собачий лай вплетается в этот гам.
Стойбище в пути. Жизнь на полозьях.
Эзингейцы спешили к северу, где нет гнуса, а корм сам ложится под копыта животных.
В одной из передних, доверху нагруженных нарт, облокотившись на тюки, полулежал Эптухай. В правой руке он сжимал хорей — упругую палку с костяным шариком на кончике. Надо — шарик достанет переднюю важенку. «Оп, оп, оп», — веселил себя и оленей молодой охотник.
Солнце, белое, как костяной шар, висело в вышине. Оно не грело. Июнь не разжег в нем огня. Эптухай, прищурив узкие глаза, смотрел в небо. «Оп, оп, оп!» Торыму из своей прозрачной юрты — а где же он почивал, как не в юрте? — видна вся тундра с трясинами, кочками, плаунами, пушицей, морошкой, лишайником, багульником. Ему виден и аргиш эзингейцев!
Караван вступил в Тае-Ввы. Одни духи знают, сколько в глубине этой коварной равнины покоится оленей, собак, неосторожных охотников. Эзингейцы знали Тае-Ввы и направляли нарты по устойчивому покрову, держась ближе к тальнику. Мужчина впереди затянул песню эзингейцев.
— Десять летних нарт, — пел он, — зимой вести нужно. Нужно гнать оленей даже ночью. Нужно запрягать, когда занесет снегом. Нужно отогнать десять летних нарт. Я веду аргиш, я веду оленей…
И Эптухай, чтобы отогнать дрему, выкрикнул в лад:
— Я веду аргиш, я веду оленей!
Куда ему! Мал, чтобы вести аргиш. Шаманом быть не желает. А старейшиной? Будут на лбу морщины, губы станут сухими — станет старейшиной.
«Оп, оп, оп». Стая гусей взметнулась над аргишем. К чему без толку стрелять? Еды и так припасено вдоволь. «Тетиву животом придавите», — приказал Сила. Эзингеец никогда не позарится на лишнюю дичь. Охота не для того, чтобы сиротить тундру.
Следом олени тащили нарты с укутанной в меха старой женщиной. У нее не было имени, в роду не принято давать имя женщине. Ее так и называли — мать Эптухая. Сына она родила в долгом кочевье, на нартах. Для всего рода праздник — рождение мальчика. Мужчины с рук на руки передавали младенца, завернутого в мягкий, нежный няблюй — шкурку теленка. «Сын Хатанзея, сын Хатанзея»! Отец смотрел, как плывет тельце сына над головами сородичей. Никогда он не произносил ласковых слов. Сейчас не сдержался. «Женщина, — сказал жене, — спасибо, что родила охотника».
Так случилось — через несколько дней Хатанзей погиб на охоте. Горе идет за радостью, как нарты в аргише. Мать прижимала ребенка к груди: «Умер мой муж, и я грущу по нем. Муж оставил сына. Когда-то я забуду его и горе мое. Какая мне жизнь теперь — одну половину тоски облегчу слезами, другую песнями».
Давно это было.
Эптухай оглянулся на дремавшую мать. Лицо маленькое, губы серые, волосы заплетены в тонкие седые косицы, платок — вокшем — сполз на плечи.
И такая нежность и жалость охватили Эптухая…
Сделав пару перегонов, каждый по пятнадцать верст, аргиш разобрался на берегу речушки. Оленей выпустили на свободу.
Еще в Небдинских юртах Эптухай собрал впрок съедобного корня — хас, накромсал корешки, кинул в котелок. Сварилась нельма. Теперь бросить соли, заправить ржаной мукой. Мать присела на шкуру, тут же уснула. Эптухай не разбудил ее. Поев, прилег рядышком, положив под бок ружье: а что как волки?
Но сразу уснуть не мог. Болел на лице шрам. Если бы не Васи, плохо пришлось. Васи. Где он сейчас? Не угодил ли в трясину, не напали ли волки? Тае-Ввы не терпит пришельцев. Имя равнины — волчий вой: ввы-ввы-ы-ы…
Какие разные эти русские. Казак — он одно обращение знает. Растопырит десять пальцев, а потом в придачу еще два. Гони, самоед, десять белок и два соболя. Ясак — закон. Не перечь. Но зачем требовать сверх закона?
А Васи — он тоже русский — совсем другой. Нату-ра-лис-сса! И у русских есть свои роды, как у жителей тундры, — род казаков, род купцов, род натуралиссы.
Какая тамга у натуралиссы? Тамга эзингейцев — олень.
Даже старики не помнят, почему и когда эзингейцы стали людьми оленя.
У каждого рода должна быть тамга. А у натуралиссы? Дух у него есть: Нау-ка. А тамга? Может, на его тамге вырезано лицо царицы? Как на деньгах. Нау-ка. На-ту-ра-лис-са. Эптухаю нравились эти слова.
Спозаранку надел лыжи и побежал в тундру ставить кляпцы. Он знал, где ставить. Так собака чует место, где хоть раз побывала.
Прыгал с кочки на кочку. Гнилая вода выдавливалась из-под лыж.
Байдарата бесилась возле порогов. То она меж камней закипала, брызгаясь и накрываясь пеной, то закручивалась в водоворотах, втягивая в воронку щепки, листья, кору.
Эптухай побежал по берегу и увидел остатки временного становья — кругом валялись березовые жерди; на зеленом мху там и сям рыбья чешуя, еще не сгнившие потроха. Эптухай поднял жердь. Совсем свежая. И догадался — это Васи со своими людьми тут стоял. Они шли к Ледяному морю, к отрогам Каменного пояса.
Высоко поднимая лыжи, Эптухай заспешил дальше. Он не помнил, сколько прошло времени, когда саженях в двадцати от обрыва, круто падающего к реке, увидел невысокий, свежевскопанный бугорок. Его венчал деревянный крест.
Эптухай присел на валун, поросший, как шерстью, зеленью тундры. Достал из-за пазухи трубку, набил табаком, кремнем высек огонек. И задохнулся от дыма. Подул резкий ветер. Охотник поежился: то ли от стужи, то ли от ужаса.
В стойбище Эптухай явился к Силе.
Шаман опустил голову.
— Хороший был луце, — сказал он. — Мне его жаль.
— Почему ты думаешь, что он умер?
— Слабый. Тае-Ввы забирает слабых.
— Я пойду искать их. Они сбились с дороги. Еда кончилась, огонь потеряли.
— У русских есть свой дух, — твердил шаман. — Если он не захотел помочь, чем поможешь ты?
— Пусть так. Переправлюсь на оленях через Байдарату. Могила одна, их было четверо.
— Однако мы дальше пойдем. Мы не можем тебя ждать. У тебя старая мать, разве ты забыл?
— Надо найти русских! — упрямился Эптухай. — Разве не они помогли нам?
— Не забывай, ты еще мальчик. Опасности не знаешь. Голова твоя мало думает. Разве не потому обдорские казаки взяли тебя в плен?
В чуме мать шила кожаные сапоги. Игла из рыбьей кости быстро мелькала в ее пальцах.
— Сынок, ты силки ставил?
— Мать, я сейчас уйду. Еду собери.
— Куда?
— Надо.
— Что ты задумал?
Он не ответил.
У грузовых нарт Эптухая собралась толпа. Эзингейцы тихонько переговаривались между собой. Эптухай с удивлением увидел, что на нарты кто-то положил два берестяных короба. Они были доверху набиты разной снедью. Мясо вяленое, рыба сушеная, ржаные лепешки…
Подошел Сила.
— Эптухай, Эптухай… — ворчливо сказал шаман. Он развернул тряпицу — в ней была невиданная драгоценность: три головки чеснока, пара луковиц.
Эптухай запряг в нарты четырех любимых своих оленей. Несколько мужчин вызвались помочь переправиться через Байдарату. А дальше, по одному ему известным приметам, Эптухай погнал упряжку к отрогам Каменного пояса, к той точке, где горы упирались в Ледяное море.
9
В недавней переправе опрокинулись нарты с харчами. Остались без муки, соли, лука…
Выбрались на противоположный берег с ног до головы мокрые, продрогшие. Костер из сырых веток больше тлел, чем грел. Дым резал глаза, в горле першило. Не злые ли духи, если веровать самоедам, обратили на трех незваных пришельцев свой гнев?
Брали на растопку сухих дровишек — и те кончились.
Зуев притоптывал намокшими сапогами (в них отвратительно хлюпала вода), пытался подбодрить спутников, но всякое его слово оставалось безответным. Спроси кто, он бы сам не сказал, откуда берется воля сопротивляться Ерофееву. Какой толк, если загинут в тоске и безвестии в неласковой стране и все записи об инородцах прахом пойдут? Не вернуться ли? Ученый Делиль и того не сделал, из Березова дал тягу. И со славой вернулся в Санкт-Петербург, затем в Париж, где стал главным королевским астрономом.
Без лука и чеснока хоть пропадай. Воспалились десны и у Ерофеева. Не мытьем, так катаньем тундра свое возьмет: в топь не загонит — цингой достанет.
Ерофеев уже не угрозами, а мольбой тронул сердце Зуева.
— Не неволь, жить хочу.
Непривычно было видеть казака таким раскисшим, жалким. Он плевал кровью.
К вечеру уснули в нартах.
Утром Зуев первым продрал глаза.
— Вану!
Остяк скинул ноги с нарт.
— Ехать?
И тут Зуев увидел, что нет третьей — ерофеевской — запряжки.
— Ёх, ёх, ёх, — сказал остяк и присел на корточки.
10
Зуева не переупрямишь. Сколько можно исполнять волю мальца? Ему и своя-то жизнь не дорога. Да что он вообще о жизни знает — где бывал, что видел, какие муки испытал?.. О других ли ему думать? Два раза пустоглазая махнула косой — предупредила. Это знак! Вертаться, вертаться!
Ерофеев поднял голову. Зуев и Вану спали крепко.
Рундучок зуевский тут же — руку протяни. На что теперь Василию деньги?
Казак вспомнил, как в амбаре пообещал Зуеву вырыть при дороге ямку — хилый, в этапе не выдержит. Усмехнулся: и ямку некому будет выкопать.
Казак нашарил в рундучке деньги.
Бесшумно запряг пару важенок в нарты.
В ту ночь негаданно выпал снег.
Впереди Ерофеева ждала жуткая, бескрайняя равнина Тае-Ввы…
11
Утренние студеные часы перешли в дневные.
Может быть, впервые в жизни Зуеву стало одиноко и страшно. Остяк совсем, кажется, обезумел. Будь прокляты тундра, залив, беспутное путешествие. Угробил старика Шумского, не распознал проводника, доверился случайному казаку.
— Ёх, ёх, ёх, — стенал Вану. — Жрать нечего. Ёх, ёх, ёх. Плохо Вану. Плохо Васи. Ёх, ёх, ёх.
Что за звериное причитание!
В отчаянии Зуев крикнул:
— Заткнись!
И Вану затих, точно пробкой заткнул глотку.
Снег растаял, ягель поблескивал от капелек, сочился под подошвами, как губка.
Зуев поднялся, в руках его был тяжелый дробовик. Не целясь, выстрелил. Через несколько минут ощипывал гуся. Перо, пух разлетались в разные стороны, забеляя мох.
Какое-то неистовство проснулось в нем — оно требовало действий, беспричинных слов, истошного крика.
Потрогал лоб. Знобило.
Разжигая костер, Вану со страхом поглядывал на Зуева. Никогда дичь не бил — сам пошел стрелять. Не похож на себя. Орет, а слезы по щекам катятся.
Зуев привалился к нартам. Так он долго лежал прикрыв глаза. Невпопад пришли на память вирши, читанные Шумским: «Священник на восток, на юг астроном зрит. Географ к северу, а к западу пиит…» Отчего стихотворец так распределил стороны света? На юг астроном зрит… Почему на юг? Географ к северу… Тут хоть смысл есть. Впрочем, какой он, к шуту, географ? Гимназей недоучившийся…
Зуев обернулся к остяку:
— Ну что? Тундра самоеда любит. Тундра казака не любит. Проведу куда надо. Глаз у него острый. Врал, врал, врал!..
— Вану не врал! — вскричал остяк. — Плохо говоришь. На, возьми обратно пять рублей. Не надо твоих денег. Ерофеев удрал, Вану не виноват. — И швырнул пятирублевую ассигнацию. — Зачем плакать? Я без денег пойду…
И эти простые, столь необходимые сейчас слова проводника вывели Зуева из состояния постыдного малодушия.
Хватит! Есть олени, нарты, ружья, порох. И гусей с утками считать не пересчитать!
Зуев достал из кармана медную монетку.
Каким теплым, почти родным казался отсюда Обдорский городок, кусочек России с русскими насельниками.
— Буду гадать.
— Чего? — не понял остяк.
— Решка — идем дальше. Орел — ворочаемся.
Монетка тоненькая, ее Вася хранил с той незабвенной поры, когда с матерью и Шумским ходил на Царицын луг.
Вот сейчас все и решится.
Вану покорно ждал.
— Ну, Ваня… — В Зуеве шевельнулась нежность к остяку, безропотному, верному. Зря на него наорал. Как он пятерку отдавал, дурачок. — Ну, Ваня, была не была. Знаешь, как у россиян говорят? Двум смертям не бывать…
Вася подкинул монетку.
— Гляди! — закричал Вану. — Упряжка!
Монета шлепнулась орлом вверх.
Зуев рванулся навстречу упряжке. Легкий, освобожденный, готовый все простить.
— Лу-у-це! — Эптухай ловко, на ходу, сиганул с нарт. Расставил руки. Широкая его физиономия сияла, шапка соскочила с головы. — Луце, живой!
— Эптухай!
— Васи, я видел могилу. Крест. Плохо, когда могила. Вася ткнулся в шубу молодого эзингейца. Он шептал самоедское приветствие:
— Ани дарово! Ани дарово!
— Здравствуй, луце! — сказал по-русски молодой охотник.
В остяке от радости проснулся родной язык, и он тоже поздоровался:
— Питя вола! Питя вола!
Обнявшись, образовав собою некое подобие чума, Зуев, Эптухай, Вану бодались лбами, хлопали друг друга по спинам…
Зуев поведал о своих приключениях.
— Вот гадал. Выпало — ворочаться. С пути сбился. Нет моря.
— Есть море! — воскликнул Эптухай. — Море там! — Он махнул рукой на северо-запад. — Васи, хочешь, пойду с вами? — И протянул Зуеву раскрытую ладонь. — Бери, это тамга моего рода. Тамга отгонит злых духов.
12
Вану был отменным следопытом, пока шли до Обдорского городка. Он знал путь по реке, разбирался в ее притоках. В сторону же, тем более к северным отрогам Урала, ходить не доводилось. И вел отряд, скорее, по наитию.
Полярная тундра для Эптухая была домом родным. Где только не кочевали эзингейцы! Никогда не смог бы сказать, как отыскал Зуева — разве можно объяснить, как стрела, выпущенная упругой тетивой, точь-в-точь попадает в цель? Она просто летит.
Ощущение тундры, живое и естественное, как воздух, жило в нем с раннего детства.
Как точно он угадывал направление ветра по полету птиц, по легкому, неприметному для глаза, отклонению стаи от курса. Погоду на завтра мог предсказать по малейшему изменению цвета багульника, но форме кучевых облаков, даже по вкусу морошки-ягоды. Чуткость зверя поселилась в молодом самоеде. Втянет носом раз, другой прикроет глаза, дабы отстраниться от внешнего мира, глубже уйти в себя, и победно вскинет большой палец:
— Слышу соленую воду…
Вану пристыженно молчал. Он не слышал моря. Плечи у него были опущены, что-то в нем появилось от Петькиного Бурого, которого по причине плохого зрения и слабости ног выбросили из стремянных собак. И песенки в нем заглохли — веселый ручеек, пересчитывающий камешки, иссяк.
— Чего так печален? — спросил Зуев.
— Зачем выручал меня? Лучше бы моя тень ушла в подземное царство…
— Да ты о чем, Вану?
— Зачем тебе такой проводник? Эптухай — хороший проводник. Вану — плохой проводник. — И остяк достал из-за пазухи пятирублевую ассигнацию: — Отдай Эптухаю…
Зуев рассмеялся:
— Все-таки ты дурачок, Вану. Не сержусь на тебя.
А Эптухай, погоняя оленей, размахивая над головой хореем, восторженно орал:
— Слышу соленую воду! Слышу соленую воду!..
В первый раз Вану заплакал. Соленые слезы текли по его щекам, и он, как ребенок, слизывал их с губ…
13
На третьи сутки непрерывной гоньбы достигли крутого мыса.
С одной стороны скала обращена к заливу, с другой — к широкому устью реки Кары. Темная полоса, похожая на рваный рубец, обозначала границу двух вод — материковой и морской. Кара, добравшись до устья, напропалую швырялась брызгами, толкаясь в горловину залива.
Ниже, почти вровень с отмелью, на мелководье покачивались плоские льдины, зеркально-гладкие, просвечивающие зеленью. Поодаль виднелись белые ледяные падуны. Они стояли в воде, как на якоре.
— Самоед говорил, что море слышит, — носился по берегу Эптухай, — теперь самоед море видит. Море, море!
Этому русскому слову его научил луце. Оно нравилось молодому эзингейцу так же, как слова «нау-ка», «нату-ралисса»…
Верить… не верить… Какой путь пройден! Сколько на свете натуралистов, глядя в атлас, не подозревают, что Карская губа на два градуса выше. И он, Зуев, первым узнал это!
Белая медведица отряхивалась, не подозревая, что за ней следят. Два медвежонка раздирали крупную рыбину — не от жадности, а от шалости. Ступая на камни, медведица тяжело пошла в воду. Ей было по брюхо. Взмахнула лапищей — в когтях затрепетала добыча. Добыча серебристо мелькнула в воздухе. Медведица подалась вперед. Белый ком растаял в глубине.
Проплывши под водой саженей триста, вскарабкалась на льдину. Медвежата ревниво подскочили к воде, отпрянули. Волна грозилась шлепнуть.
Льдина покачивалась под тяжестью медведицы.
Поблизости, как мяч из воды, вынырнула круглая голова нерпы. Медведица присела на передние лапы, соскользнула в глубину.
Ветер с залива, наполненный солью, влажно ударил в лица людей, стоящих на мысу.
14
Вану сладил чум.
Распластавши руки, Вася упал на мягкие шкуры.
Достал ладанку, в которой хранился ломоносовский чертеж полярных стран. Расправил его. Северный берег. Камчатка. Новая земля. Ямал. Обь. Ровными, точеными буковками выводил Михаил Васильевич эти названия. Что испытывал он, мыслью окидывая северную макушку земного шара? Вот Карская губа, уткнувшаяся в южные границы Ямала, в само основание полуострова. Ямал, Ямал… Нет, Михаил Васильевич, скобочка залива не тут, не под Ямалом.
Прозрачной иголочкой пера Зуев начертал едва заметное полукружие Карской губы на два градуса западнее.
Так тому и быть отныне!
В правом уголке Ломоносов написал два слова: Чаятельный Берег.
Чаял, что и эти неведомые широты будут открыты землепроходцами, они доберутся туда, к Чаятельному Берегу, северным морским путем. Тот берег далек. Но вот он его, зуевский, Чаятельный Берег, Чаятельный бережок Карской губы.
Примостившийся рядом и с любопытством наблюдающий за Васей молодой эзингеец не скрыл удивления:
— Васи, чего рисуешь на берестяном листе?
— Это не берестяной лист. Это карта.
— Карта? Кар-р-та, — попробовал на зуб новое русское слово Эптухай. — Она зачем?
— У тебя есть лицо?
— Зачем так говоришь? — Эптухай провел пальцами по щекам.
— Карта — лицо земли. Все на ней обозначено. Даже нос есть — Канин. И губа — Карская.
— А тундра, где живут самоеды?
— И тундра.
— Послушай, луце, — поразился Эптухай, — как на таком листочке помещается тундра?
Вану зацокал языком:
— Натуралисса, натуралисса! — Так он по-своему выражал восхищение своим начальником.
— А теперь, мужики, маленько посплю, — потянулся Зуев. — Глаза так сами и закрываются…
— Чокот, чокот, чокотушечки! — не унимался Вану.
Засыпая, Зуев думал: «Присловье самое тверское, а „чокот“ по-остяцки — „снег“. Как неожиданно слова сходятся! Через тысячи верст, через полдневные страны — как гуси перелетные».
15
На горизонте, раскинув паруса, маячил двухмачтовый бриг. Бриг удалялся от берега.
Голос адъюнкта Мокеева пропел:
И непрестанно смотря туда, где корабль Одиссеев,
Бегом волны деля, из очей ушел и скрылся.
Берег ерошил гладь Кары; зябкие, растревоженные ее волны затягивались в широкое горло залива — как в омут.
В когтях медведицы трепыхалась рыба.
Длинноногие, невесомые морянки скакали по прибрежной гальке.
Шумная стая пролетных гусей накрыла мыс треугольным клином, и клин на глазах рассыпался, точно солдатская колонна на привале.
Попискивая, над заливом реяли чайки.
Чаятельный берег жил своей ничем не нарушаемой жизнью.
С борта удаляющегося брига послышался внятный голос Шумского: «Василий, сынок, не серчай, что ухожу. Мне пора. Мир познаша — себя познаша. Прощай. Помни окаянного дядьку Шумского».
16
Разметав крупноячеистую рыбацкую сеть, Эптухай и Вану осторожно спускались к подножию мыса. Они выследили крошечного медвежонка, который резво гонялся за настырной морянкой. Вспорхнув, держа в клювике кусочек рыбы, морянка присела на валун. Медвежонок не смог вскарабкаться на камень, косолапо, обиженно бродил вокруг. Чем-то он был похож на пушистого, хорошо откормленного щенка лайки. Дитя суши и Ледяного моря, медвежонок еще не был послушен дремавшему в нем инстинкту — уйти от несправедливого берега в пучину темных вод, чувствовать себя на плаву воздушно и бестелесно. Морянка не давалась, она водила его за нос, и медвежонок по-собачьи поскуливал. А может, он обиделся на мать, которая отдалась своей второй натуре: всей своей тушей поднималась вверх и, оглядев землю, погружалась в воду.
Морянке надоело играть, она взмыла над мысом. Медвежонок присел на задик и совершенно по-собачьи стал чесать лапой за ухом.
— Сбоку заходи, сбоку, — прошептал Эптухай.
Ничего не подозревавший медвежонок заковылял по берегу, вынюхивая гальку черным носом.
Пущенная вперед рыбацкая сеть целиком накрыла малыша.
Зуева разбудили возбужденные голоса. Он выкарабкался из чума. Прижимая медвежонка к груди, вприпрыжку скакал Вану.
— Натуралисса, смотри, кого поймали!
Медвежонок посапывал, уютно прикорнув в ладонях остяка. Нос у медвежонка мокрый, холодный. Детеныш был пропитан запахом свежей рыбы, солоноватого морского ветра.
Из путевого дневника Василия Зуева
Вот и достигнута конечная точка моего путешествия. Завтра — в обратный путь. Эптухай проводит до Салегарда. Откуда в молодом самоеде такая прозорливость, умение не хуже компаса разбираться в сторонах света, по малейшей примете знать время дня?
Прикидываю, сколько времени уйдет на обратный путь… Тяжко. Из десен идет кровь.
Нет со мной Шумского. Нет дня, чтобы не вспоминал о нем. Всяких стариков видывал я за свой короткий век. Иные живут памятью о юных летах, когда проявляли доблесть и служебное рвение. Другие на печи лежат и клопов давят, зеваючи от скуки. Третьи вышли в менторы, а за душою пусто, ибо не всяким старцам есть что сказать и чему поучить. Шумский же за шестым десятком пошел в экспедицию, а всякая экспедиция есть кромешная тьма и неизвестность. Не испужался. Хоть для виду плакался и стонал, а любопытствие победило. Как же должна быть благодарна ему натуральная наука. Пусть могила на краю тундры напомнит всем, кто следом пойдет, что есть край земли, но нету окончания преданности научному изысканию.
Слезы на глаза навертываются. Да будет…
Когда-то Шумский обещал мне, что я дойду до истины. В простоте душевной так говорил. Синицу в руках держишь, а все на небе видишь журавля. Вон он, пойди схвати его. Был гимназеем, им и остался. Нет лукавства в этих моих словах. Сотоварищи мои Коля Крашенинников, Мишенька Головин, Фридрих Рихман небось уже и университетской науки отведали. А мои годы учения на прежнем месте остались. Молю провидение, чтобы благодетель Паллас не оставил меня. Воспротивится Тауберт дальнейшему моему учению — попрошусь в кунсткамеру.
Сегодня собирал окаменелости, моллюски, водоросли. Вода отступила от берега, ветер до костей пробрал. Кто поверит, что на дворе июль? Остяк Вану отыскал желтый камешек, а внутри то ли паучок, то ли букашка какая. Морская кунсткамера на ладони. Вот мера времени. Вот когда понимаешь, сколько тысячелетий позади и сколько их будет после. И еще подумалось: не есть ли ты сам такая букашка в подлунном этом мире? Ползешь, ползешь, ползешь. Ан, нет. Дай мне судьба крылья, полетел бы по побережью на запад, к Каниному Носу. Отсюда недалече.